Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лодка развалилась не случайно — Колька окончательно остыл к средствам передвижения. Было время, когда дороги волновали его не только как русла жизни, но и как общий язык всех живущих, дорожные знаки были алфавитом, азбукой в картинках, где узнавали себя все — от лося до кирпича.
По демобилизации все армейские ощущения сдуло с Кольки, как муху с конского крупа при свежем ветре — новая свобода дала ему столько достоинства и сил, что он, сам почти того не заметив, поступил в институт, на вечернее отделение, устроился на работу, и влюбился. Поступил он, конечно, в автодорожный, на факультет организации перевозок и движения.
Кольке предстояло организовать гармоничное передвижение всех и каждого, без пьянства, но с шоферской солидарностью, и ничего, что дороги в ужасном состоянии, мы… В проектной организации, где Колька работал техником в отделе перевозок, смотрели на дело иначе — лениво материли дороги и дураков и пили водку с девяти до шести. Терлецкому относились снисходительно — благожелательностью своей он смахивал на придурка.
Тоскуя, Колька догадался, что дело не в отношении, а в самом предмете: Колькина дорога была с большой буквы и не имела ничего общего с асфальтом, бетоном и тонно-километрами. По Колькиной дороге ходили не пешеходы, не участники дорожного движения, а путники и воины, сама Москва образовалась на шляхе от Киева до Владимира, и нынешняя Сретенка — остаток древнего пути. По дорогам ходили цыгане и богомольцы, комедианты и каторжане. На дорогах убивали и любили, совершали сделки, сообщали друг другу новости и пели. По дорогам уходили на войну и на каторгу, и, наконец, просто уходили, как Лев Николаевич. По шоссе никуда уйти невозможно. «Неужели, — печалился Колька, — все пропало?» Дороги исчезли, как языческие боги. Не может этого быть. И Колька искал, и доискался-таки, оканчивая третий курс.
Дороги, оказывается, сохранились, только ушли из человеческого масштаба, поменяли горизонт и обитателей.
Гусеница терпеливо ждет, когда перестанет вибрировать брюшко, окатит горячим ветром, и с воем и вонью пролетит что-то огромное, и можно ползти дальше. Бригада муравьев потеет в душном спорыше, тащит что-то, отдирает и приколачивает. Мрачная жаба с кистенем подстерегает кузнечика. Лоснясь, прошелестит царственная гадюка. И намного верст всем все известно.
Поиск дорог происходил параллельно с полетом, неровным, полным воздушных ям, пикировок и взмывов.
Вике было за тридцать, Колька увидел ее в метро. На ней была юбка, сшитая из ситцевых платков, это было понятно — такой платок был у мамки, но шифоновая косынка была повязана, как у странницы, строгий рот был черен от помады. Она была из другого мира, о существовании которого Колька подозревал, мира, где готовы ответы на все вопросы и сомнения.
Колька сглотнул и подсел. Вика была ассистентом режиссера на Мосфильме и сыпала «олежками табаковыми» и «андрюшами мироновыми». В полуцыгане, полусолдате она разглядела нечто трогательное, он был из мира, где нет ответов. Она ответила, сначала покровительственно, а потом взволнованно. У нее хватило ума не вводить его в свою богемную компанию, хватило уважения не делать из него Тарзана, познакомила только с бывшим возлюбленным, художником Валентином. Художнику было лет под сорок, он был продолговатый и беззубый, и все время рисовал. «Видишь, старичок, — радовался он, — Бог рукой водит». Бог водил рукой Валентина быстро и по всем направлениям, Колька никак себя не узнавал на портретах, но Валентин был нонконформист и знал, что делает, а его разговоры о свободе так разволновали Кольку, что он стал пить портвейн. Вика даже слегка ревновала.
Однажды в воскресенье Валентин приехал к Кольке в Сокольники. Он распахнул окна — «дачка, старичок, дачка», — к неудовольствию Колькиной матери, Полины Филипповны: соседи поворачивали под окном большое, чуткое, как локатор, ухо, — и спросил Кольку, нет ли у него маленьких алкоголей. Колька не понял, тогда Валентин подошел к Полине Филипповне и стал с ней шептаться, трогая ее то за запястье, то за стеклянную сережку. До Кольки доносились отдельные слова — «старушка» и еще что-то про «жизнетворные точки». Полина Филипповна вдруг рассмеялась и достала из аптечки пузырьки календулы и пустырника. Валентин слил три пузырька в чашку, слегка разбавил водой и выпил. «Старичок, — сказал он торжественно, — Вика ждет по важному делу».
Дело оказалось настолько важным, что взяли такси. Кольку отвезли к известному священнику-диссиденту, отцу Дмитрию, и окрестили его.
Это был один из двух ответов, которые получил Колька в новом для себя мире. Второй ответ был печален, об этом говорил уже Джек Лондон, но Колька не верил, что «знатная леди и Джуди О`Греди во всем остальном равны».
Нервное это счастье закончилось внезапно: Вика попросила его больше не приходить. На лице ее стояла такая скука, что Колька не стал ничего выяснять. Он страдал за двоих — неловко было за Вику.
3
Отец вышел на пенсию и помрачнел. Родом он был из лесной Окарихи, Калининской области, здесь, в Сокольниках, светило ему домино и пьянство с неуемным Степаном, соседом, гонявшим свою бабу в промежутках между отсидками неизменной сковородкой.
Изба в Окарихе, по слухам, разваливалась, руки у плотника чесались, но Полина Филипповна была исконная московская мещанка, на что ей корова и свежий воздух. У Кольки диплом, Бог с ним, и Наташка кончает школу. Ничего, Верка присмотрит. Приезжали бы на все лето.
Артем Николаевич промаялся весь март, а в начале апреля, когда обнажились розовые дорожки в парке, надел галоши и резко постарел. Полина Филипповна поглядывала, кое-что понимала, но не подавала виду: на старости лет разговоры о неприятном тяжелы и бесплодны. Но когда Артем Николаевич стал отказываться от своих ста пятидесяти как незаконных, Полина Филипповна не выдержала: «Нашел бы, что ли, халтуру, — сказала она мимоходом, — вон, одичал весь». Старик послушно надел галоши и побрел через весь парк к метро. В пивнушке, слабо пахнувшей мокрыми опилками, он вылил шкалик в кружку с пивом, медленно выпил, медленно вернулся домой и заплакал.
В небе громыхнуло — то ли самолет взял звуковой барьер, то ли весенний гром. Тут же случился разговор, закончившийся великим облегчением: Полина Филипповна согласилась переехать сразу, только не навсегда, а на лето, а там видно будет.
Колька боялся предстоящего диплома — не самой защиты, ничего сложного, а корочек, клейма инженера, с повышением зарплаты до ста тридцати и перспективой заведовать когда-нибудь отделом.
Узнав о решении родителей, Колька восхитился ими, но задумался: если люди в шестьдесят лет резко меняют жизнь, значит, им было плохо. Как же он этого не замечал. «Папка, — сказал он, — времени у меня до июня навалом, поеду с вами, помогу».
В середине мая Колька, сидя на коньке новой крыши, пробивал ленту на рубероиде и саданул по пальцу молотком. В глазах потемнело, Колька сморщился, помотал рукой, вздохнул и огляделся.
Запахло нашатырем, небо стало выше, под небом шевелились ивы, то белые, то зеленые, стояло вертикально болотце посреди деревни. Качались гроздья темной сирени, тяжелые, как баклажаны. За деревней, ближе к реке, у развалившейся школы толпились березы, очень давно посаженные школьниками, может быть даже папкой.