Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дарра – это сон, зловоние, протекший мусорный бак, треснувшее зеркало, рай, миска вьетнамского супа с лапшой и креветками, горы крабового мяса, запаянного в пластик, свиные уши, свиные голяшки и свиная брюшина. Дарра – это девочка, прочищающая водосток; мальчик с соплями под носом, хорошими, спелыми соплями, хоть на елку вешай – такие они сверкающие; девушка-подросток, растянувшаяся поперек железнодорожных путей в ожидании экспресса в Центр и в иной мир; южноафриканец, покуривающий суданскую «травку»; филиппинец, вкалывающий себе афганскую «дурь» по соседству с камбоджийкой, потягивающей из пакета молоко с квинслендских ферм Дарлингс-Даунс[3]. Дарра – это мой тихий вздох, мои мысли на войне, моя тупая предподростковая тоска о чем-то, мой дом.
– Как ты считаешь, когда они вернутся? – спрашиваю я.
– Довольно скоро.
– Что они пошли смотреть?
На Дрище тонкая хлопковая тенниска бронзового цвета, с пуговицами у ворота, заправленная в темно-синие шорты. Он носит эти шорты постоянно и говорит, что у него просто три пары одинаковых шорт и он их меняет, но каждый день я вижу одну и ту же дырку в правом нижнем углу заднего кармана. Синие резиновые ремешки тапок-«вьетнамок» обычно приклеены к его старым мозолистым ногам, покрытым грязью и вонючим потом, но сейчас левый тапок соскальзывает, зацепившись за педаль сцепления, когда Дрищ неловко вылезает из машины. Гудини выбирается из клетки. Гудини попадает ногой в дренажную канаву на западной окраине Брисбена. Но даже Гудини не может сбежать от времени. Дрищ не может сбежать от «MTV». Дрищ не может сбежать от Майкла Джексона. Дрищ не может вырваться из 1980-х.
– «Слова нежности», – отвечает он, открывая пассажирскую дверцу.
Я по-настоящему люблю Дрища, потому что он по-настоящему любит Августа и меня. В молодости Дрищ был жестким и холодным. Он смягчился с возрастом. Дрищ всегда беспокоится об Августе и обо мне, как у нас дела и как мы будем расти. Я так сильно люблю его за попытки убедить нас, что когда мама и Лайл уходят надолго, как в этот раз, – они пошли в кино, а не торгуют на самом деле героином, купленным у вьетнамских рестораторов.
– Это Лайл выбрал такой фильм?
Я подозреваю, что мама и Лайл наркоторговцы – с тех пор, как пять дней назад нашел пятисотграммовый брикет героина «Золотой треугольник», спрятанный в газонокосилке в нашем сарае на заднем дворе. Я чувствую уверенность, что мама и Лайл продают наркотики, когда Дрищ говорит мне, что они ушли в кино смотреть «Слова нежности».
Дрищ бросает на меня острый взгляд.
– Двигайся, умник, – произносит он уголком рта.
Сцепление. Первая. Держать ногу на педали. Машина прыгает вперед, и мы движемся.
– Поддай немного газу, – говорит Дрищ. Моя босая правая ступня опускается, нога полностью вытягивается, и мы заезжаем на газон, едва успев затормозить у розового куста миссис Дудзински, растущего возле обочины напротив соседской двери.
– Давай обратно на дорогу, – смеется Дрищ.
Руль круто вправо, через водосточный желоб вновь на асфальт Сандакан-стрит.
– Сцепление и на вторую! – рявкает Дрищ.
Теперь мы едем быстрее. Проезжаем дом Фредди Полларда, проскакиваем мимо сестры Фредди, Эви, толкающей вперед по улице игрушечную детскую коляску с безголовой Барби.
– Останавливаться? – спрашиваю я.
Дрищ смотрит в зеркало заднего вида, бросает взгляд в зеркало с пассажирской стороны, наклонив ко мне голову.
– Не, нахер. Давай разок вокруг квартала.
Я перескакиваю на третью, и мы мчимся со скоростью сорок километров в час. И мы свободны. Это перелом. Я и Гудини. Мы сбежали. Два великих специалиста по побегу ушли в отрыв.
– Я ееееду! – кричу я.
Дрищ смеется, и в его старой груди что-то хрипит.
Влево на Сванавендер-стрит, мимо прежнего польского миграционного центра времен Второй мировой войны, в котором мама и папа Лайла провели свои первые дни в Австралии. Еще раз налево на Батчер-стрит, где Фримены держат свою коллекцию экзотических птиц: пронзительно орущего павлина, серого гуся, мускусную утку. Я лечу свободно, как птица. Я еду. Я еду! Налево на Харди, налево обратно на Сандакан.
– Теперь притормаживай, – говорит Дрищ. Я резко бью по тормозам, другая нога соскальзывает со сцепления, и машина глохнет, снова остановившись напротив Августа, который все еще пишет слова в воздухе, погруженный в работу.
– Ты видел меня, Гус? – кричу я. – Ты видел, как я сам вел, Гус?
Он не отводит взгляда от своих слов. Парень даже не заметил, что мы отъезжали.
– Что он там корябает теперь? – интересуется Дрищ.
Опять одни и те же два слова снова и снова. Крупный полумесяц заглавной «С». Пухлая маленькая «а». Тощая маленькая «i» – короткий нисходящий взмах в воздухе и вишенка наверху. Август сидит на заборе в том же месте, где он сидит обычно, рядом с недостающим кирпичом, в двух кирпичах от красного железного почтового ящика.
Август – это потерянный кирпич. Лунный пруд – это мой брат. Август – это Лунный пруд.
– Два слова, – говорю я. – Имя. Начинается с «Си»[4].
Ее имя для меня будет ассоциироваться с днем, когда я научился водить машину, и – навсегда! – с потерянным кирпичом, и с Лунным прудом, и с «Тойотой-Лэндкрузер» Дрища, и с трещиной в лобовом стекле, и с моей счастливой веснушкой, и все, что касается моего брата Августа, будет напоминать мне о ней.
– Какое имя? – спрашивает Дрищ.
– Кэйтлин.
Кэйтлин. В этом нет никаких сомнений. Кэйтлин. Правый указательный палец и бесконечный небесно-голубой лист бумаги с этим именем на нем.
– Ты знаешь кого-нибудь по имени «Кэйтлин»? – спрашивает Дрищ.
– Нет.
– А какое второе слово?
Я слежу за пальцем Августа, выписывающим кренделя в небе.
– «Шпионит», – говорю я.
– «Кэйтлин шпионит», – говорит Дрищ. – Кэйтлин шпионит. – Он задумчиво затягивается сигаретой. – Что означает эта херня?
Кэйтлин шпионит. Никаких сомнений в этом.
А в конце – мертвый синий крапивник. Мальчик глотает Вселенную. Кэйтлин шпионит.
Никаких сомнений на этот счет.
Это ответы.
Ответы на вопросы.
Это комната настоящей любви. Это комната крови. Небесно-голубые фибровые стены. Бесцветные пятна-заплатки там, где Лайл замазал дыры. Застеленная кровать «королевского» размера, туго заправленная белая простыня и старое тонкое серое одеяло, которое не было бы неуместным в одном из тех лагерей смерти, от которых бежали мама и папа Лайла. Все люди бегут от чего-то, а особенно от идей.