Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я решил поменять свою жизнь.
С тех пор он похудел на двадцать пять килограммов и отлично выглядел, спору нет, вот только с накачанным прессом, жилистыми руками и загорелым лицом он уже не был похож на прежнего Ханнеса. Ей казалось, будто каждый километр, который он пробегал на домашнем тренажере, отдалял их друг от друга, будто он был далеко-далеко в отъезде, даже если сидел с ней за одним столом с тарелкой овсянки на миндальном молоке и семенами чиа и с укором смотрел на тост, который она мазала джемом. Хотя она и так уже исключила из своего рациона масло. С того самого дня после его сорокалетия, когда он отставил от себя банку «Нутеллы», они стали чужими друг для друга. С каждым граммом набранной мышечной массы он предавал ее, с каждым граммом потерянного жира он сжигал со своих ребер их совместное прошлое.
Ханнес вздохнул.
— Не могла бы ты заодно и свет выключить? Свет — один из сильнейших наркотиков, — сказал он, не открывая глаз. — Из-за него могут слететь внутренние часы, и прощай здоровый сон.
Марен повернулась к нему. Она втянула щеки, изобразив зайца, как при игре с детьми, но не дружелюбно, нет, она скорчила Ханнесу сердитую заячью морду и ушла на кухню. Перед открытой дверцей холодильника она стоя уплетала еще теплый пудинг. Эта дрянь из агавы оказалась не такой уж безрадостной. В ящике под духовкой за пыльной вафельницей Марен нашла баночку с сахаром, которую сама же там и спрятала. Какое наслаждение — макать клубнику в сахар и чувствовать на зубах этот кисло-сладкий хруст. Бутылка просекко открылась почти бесшумно. Марен даже не потрудилась достать из шкафа бокал. Она пила прямо из горла и отрыгнула в полумрак кухни, когда углекислый газ ударил в нос. Включив вытяжку над плитой, она закурила сигарету. Конфорки электрической плиты еще не остыли после приготовления пудинга. Слеза упала на стеклокерамическую поверхность, зашипела и испарилась.
Эгон
Вот и настало лучшее время дня. Эгон отложил бинокль и, покрутив маленькую солонку-мельницу из оргстекла, посолил бутерброд с зеленым луком, который подала Розвита. Таких вкусных бутербродов, как у Розвиты, не делал никто: не слишком тонкий слой масла, не слишком толстый слой зеленого лука, черный зерновой хлеб, ровный разрез посередине, никаких помидоров, никаких морковных розочек, ничего лишнего. Он любил делать первый надкус свежего бутерброда. Еще час назад Эгон стоял у вакууматора и запаивал пакеты с субпродуктами, на руках до сих пор держался запах латексных перчаток, он чувствовал его, когда потирал усталые глаза. Но здесь, у Розвиты, он отдыхал душой. Ни скрипа конвейера, ни визгов животных, ни шума двигателей грузовиков, только ленивое жужжание потолочных вентиляторов и время от времени вращение двери, которая впускала и выпускала посетителей кафе, а еще кантри, едва слышно доносящееся из колонки у прилавка. Только ставя классику — Брамса или Чайковского, — Розвита прибавляла громкость. Она считала, что есть музыка, чтобы делиться, а есть музыка, чтобы слушать одной, и в этом он был с ней согласен. Он сидел за угловым столиком у большого окна, украшенного зелеными бархатными занавесками. Отсюда он видел все, что ему было нужно. Слева прилавок, за которым стояла Розвита — страстная Розвита с небрежной высокой прической, всегда привлекательная, хоть в кафтане, хоть в юбке в горошек; он мог бы часами наблюдать за ней, за тем, как она укладывает в медные корзиночки крашеные яйца и пополняет солонки и перечницы, опускает столовые приборы в горячую воду и затем полирует их кухонным полотенцем, вслепую берет бутылки и стаканы, бедром закрывает выдвижной ящик, одной рукой нарезает пирог, а второй кладет салфетку на тарелку — годами отточенная хореография. Справа, если чуть повернуть голову, был виден магазинчик на противоположной стороне площади. Да, здесь, где на правую половину лица падал бледный свет солнца, он любил сидеть больше всего. Иногда он сидел на этом месте по много часов подряд до самой темноты. Хотя у него начинала ныть спина. Подчас боль отдавала в икры. Все из-за долгого стояния и напряжения в плечах. Из-за отторжения, которое он испытывал к работе, как считала Розвита. Так или иначе, это должно было аукнуться. Врач порекомендовал ему заняться аквааэробикой и даже записал его на занятия. Но одна лишь мысль три раза в неделю ездить со скотобойни в крытый бассейн и там полуголым, в окружении других полуголых людей плескаться с пенопластовым инвентарем примиряла его с колющей болью в пояснице, а периодические уколы и качающий головой врач казались меньшим из зол. На его психическом здоровье этот аквацирк сказался бы уж точно пагубно. Он взял бинокль. Сперва прошелся взглядом вдоль стенки, где раньше вывешивали новые шляпы. Последнюю летнюю коллекцию он изготовил из тончайшего французского фетра, сдержанную, с узкими полями, никаких шляпных лент, никаких перьев и вышивки, ничего лишнего. Благороднейшая из его коллекций, которую он создал за месяц до того, как был вынужден передать ключи. Теперь там висели наушники в двенадцати разных цветах, свернутые кабели и маленькие устройства в форме коробочек, названия которых Эгон не знал. А сверху неоново-розовыми буквами светилась надпись: «Клиника мобильных телефонов с 8:00 до 0:00». Он повернул бинокль к другой части магазина: вся стена была увешана чехлами для смартфонов — с заклепками, блестками, ушками животных, из плюша и искусственной кожи, — все это выглядело как последствие взрыва клеевого пистолета в магазине рукоделия. При одном взгляде на этот нефтяной хлам Эгон почувствовал запах пластмассы, резкий, как воздух, который выпускают из мяча для водного поло спустя две недели после использования. В поле видимости появилась девушка; всхлипывая, она вошла в магазин, вытерла рукавом кофты слезы