Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ганс, стесняясь, подошел.
– Ну что ты как не свой, Ганс? Садись рядом. Пей и рассказывай, где был, что видел. А! Что видел, я и сам знаю! И чувствую. Вон как с улицы смердит.
– Истинно так, господин граф. Ужас, что творится!
– И я не одобряю подобную жестокость. Да, штурм опять был провальным, но зачем же нужно убивать этих пленных крестьян, которые и знать ничего не знают о передвижениях сарацинской армии, к тому же безоружные, голодные и оборванные, кому они могли показаться подозрительными? Кто первый отдал приказа убивать их? Зачем вообще надо было их захватывать? Вместо того чтобы основательно готовиться к штурму, многие крестоносцы просто грабят окружающие гору селения, приводят сюда этих несчастных пленников, и все для чего? Чтобы потом вымещать на них свою злость из-за неудач! Отвратительно! Какой позор для рыцарства!
– Я никогда такого не видел… – растерянно проговорил Ганс, делая глоток вина. – Зачем такая жестокость? Пусть это неверные, но все же? До сих пор перед глазами стоит резня, что я видел неподалеку отсюда. Несколько мадьяр заставили одного крестьянина танцевать перед собой, по очереди нанося ему мечами легкие раны на руках и ногах. Тот человек плакал, но продолжал танцевать, пока не истек кровью, ибо все конечности у него были изрезаны. Он упал и стал молиться. Мадьяры не дали ему сделать это до конца и прикончили.
– Ты пришел, чтобы рассказать мне об этом, Ганс? Или у тебя что-то другое? – И не успел миннезингер вымолвить ни слова, как граф добавил: – Впрочем, ты правильно пришел. Я сам хотел тебя звать. Сегодня погиб мой оруженосец Морольд, и я хотел бы, чтобы ты занял подле меня его место. Что скажешь?
Ганс растерялся от неожиданного предложения. Радость от столь высокой чести, оказанной ему, мешалась с тем делом, по поводу которого он пришел к графу, но теперь уже не смел о нем говорить.
– Я недостоин, господин граф, – пролепетал Ганс, – есть другие, которые…
– Конечно, есть, Ганс! – перебил его Штернберг. – Достойных сколько угодно, но ты такой один, а я предлагаю только один раз. Согласен? Вижу, что да! Вот и славно. Так ты мне что-то хотел сказать?
– Да, благодарю за честь, господин! Я постараюсь быть достойным вашего герба и оружия, которое понесу в бой. А я хотел просто спросить про письма. Возможно, вы что-то написали домой и…
Ганс густо покраснел и замолчал.
– Нет, писем я не писал, – ответил Штернберг, прекрасно понимая, куда клонит Ганс. – Мы еще не так давно прибыли из Германии и недолго пробыли здесь, так что письма пока подождут. Теперь это уже точно не твоя забота. Когда напишу, отошлю их домой со слугой. Слишком много сегодня насилия и неудач, правда, Ганс? Хочется забыться, подумать о чем-то другом. Спой мне ту песню о любви.
– Какую? У меня их много!
– Много-то много, но только одна мне больше всех нравится. Ту, что ты пел, когда я тебя в лесу повстречал. Помнишь день нашего знакомства?
– О, как не помнить, господин граф! И день помню, и песню!
– Ну так спой, Ганс. Очень хочется сейчас чего-нибудь светлого.
Ганс, откашлявшись, запел:
Свети мне, мой ангел, высокой звездой,
Сквозь годы всегда мне свети…
Навек сохрани мой душевный покой,
От ложных дорог защити.
Тебя я восславлю в бессмертных стихах,
Пусть даже ты светишь другим.
Дыханье твое сохраню на щеках
И в смерти останусь твоим.
Генрих фон Штернберг печально улыбнулся и, закрыв глаза, откинулся на подушки. Когда Ганс спел про дыхание на щеках, Генрих вспомнил свою единственную возлюбленную. И спустя годы словно бы вновь почувствовал ее ароматное дыхание рядом с собой. Когда ему было семнадцать лет и он служил пажом у герцога баварского, там, при его дворе встретил совсем юное создание, просто ангела, как ему показалось. Ее звали Анна. Их бурный роман так же бурно и закончился. В свои неполные пятнадцать она была не по годам умна и расчетлива. Когда ее отец подыскал для дочки хорошую партию – какого-то старика-князя из Богемии или Польши – Генрих уже не помнил, – она вышла за него, лишь только молодой граф уехал по поручению герцога Баварского. Этот князь был знаменитый покоритель языческих племен, отпетый бабник и богач. Поначалу Генрих хотел было вызвать его на дуэль, но потом все улеглось само собой. Он понял: это была вовсе не любовь, а юношеское увлечение.
А Ганс все продолжал петь, и песня эта о вечной любви звучала очень странно и нелепо в военном лагере, где над кровью, пролитой ранеными, и над трупами летали мухи и уже подкрадывались голодные псы. Но голос певца, на короткие минуты забывшего все виденные им сегодня ужасы, был тверд и звонок. И звучал правдиво, без всякого оттенка фальши, словно под окном девушки.
Пусть в жизни земной я как будто чужой,
Но крест донесу до конца.
Как нимб вознесу я твой образ святой,
Когда разобьются сердца.
Любовью своею, как славой, горжусь,
Горит она вечным огнем.
И грешной душою тебе поклонюсь
Я в храме хрустальном твоем.
Ганс закончил петь и посмотрел на графа, словно готовясь ему что-то сказать. Штернберг открыл глаза, и их взгляды встретились.
– Спасибо, Ганс, – тихо промолвил граф. – Есть песни для войны и для мира, и все они хороши. Люблю песни. Ты еще что-нибудь хочешь спеть?
– Я? Да нет… – Новоиспеченный оруженосец смутился, видимо, передумав говорить то, что хотел. – Я просто… Можно мне пойти отдохнуть?
– О! Конечно, Ганс, иди, ложись спать, день выдался не из легких. Да будь рядом, а утром разбуди меня песней.
– Хорошо, господин граф. Доброй ночи.
Ганс вышел из палатки и со злости на самого себя ударил себя по голове. Ему было стыдно. Стыдно за то, что он пошел к сеньору не для того, чтобы спеть ему песню или развлечь разговором, а, поддавшись минутной слабости, просить графа отпустить его домой, якобы с письмами. Но песня о любви погрузила его в воспоминания о своей возлюбленной – пастушке Марте из замка Лотринген. Он познакомился с ней, как только граф фон Штернберг привел его в замок отца. Чувство, вспыхнувшее между ними, как казалось Гансу, было вечным, и он, отправляясь в