Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Она поправится, малыш. Всё будет хорошо.
Но мы обе знали, что она не поправится. Плюшке было 12 лет, она была хрупкой и болезненной. Она умерла от старости. Или, скорее, умерла из-за того, что старость не позволяла справиться с настигшей её болезнью.
Я гладила Плюшку по спине только чтобы убедиться, что она ещё дышит. Дыхание её было ровное, но слабое, с каждым днём становилось менее ощутимым. Иногда я, сама того не замечая, плакала. Слезы катились по моему лицу, стекали на одежду или разбивались о руку и только тогда я их замечала.
С каждым годом мой большой мир становился всё меньше. Или это я становилась слишком большой для своего детского мира? Он стал таким маленьким, что там осталось место только для мамы, Плюшки и меня. Мне было очень трудно представить его без Плюшки.
Первый урок для меня был таков: всё когда-нибудь уйдет, ничто и никто не будет рядом с тобой вечно. Думаю, этот урок я могла бы усвоить еще в детстве, когда потеряла игрушку, но мама решила, что мне пока рано об этом думать.
Последние три дня Плюшка совсем не поднималась с подстилки. Она не реагировала на мои прикосновения, почти не пила воду, больше не мурлыкала. Только спала. Я так часто её гладила, хотела запомнить её тепло, что делала это уже механически, и в один момент не заметила, что Плюшка уже не дышит. Я ещё долго гладила мёртвую кошку, смотрела на огонь и неосознанно плакала. Гладила и гладила, гладила и гладила, пока не пришла мама и не увидела это. Она сразу поняла, что Плюшки больше нет. Вновь положила руку мне на плечо и еле слышным, срывающимся голосом, сказала:
– Малыш. Малыш, прекрати, пожалуйста. Плюшка ушла. Она убежала. Снова.
И я отскочила от кошки, как ошпаренная. Не помню, что было потом. Мама сказала, что я закричала. Сказала, что я не поверила её словам и пыталась разбудить кошку. А потом упала на диван и долго ревела. Думаю, в тот момент порвалась последняя ниточка, которая связывала меня с детством.
У меня случилась ужасная истерика. Мама долго не могла уговорить меня выпить чаю с валерианой. После выпитого я спала, а на утро мы пошли хоронить Плюшку.
Глаза не просыхали. Я пила успокоительное, но оно не помогало мне. Или, быть может, всё же спасало меня от истерики. Мы оделись во всё черное и приготовили лопату. Я сказала, что рыть буду сама.
В день похорон дул сильный ветер. Громко шумели камыши, пруд покрылся рябью, а деревья постоянно трогали меня своими голыми ветками. Будь я младше, я бы сказала, что они все скорбят вместе со мной и сочувствуют мне.
После того, как коробка была закопана, я попросила маму уйти и еще долго плакала над могилой. Ведь кроме Плюшки и мамы у меня никого не было.
После смерти мы долго не разговаривали. Обычно, если никто не занят делом, мы говорим. Мама не любит, когда в доме тихо, это её жутко пугает. Я замечала, как она, бывало, кружит надо мной, хочет что-то сказать. Садится напротив меня, наши взгляды встречаются, и она тут же отворачивается. Видно, решает, что я еще не готова. Потом подходит, прижимает к себе, и мы сидим так очень долго.
Она не так сильно переживала смерть Плюшки, ведь главным существом в её мире была я. Чувствовалось, что она что-то готовила, хотела сообщить важное, что, быть может, ей не так уж и хотелось сообщать, но она была обязана. А я не хотела ничего знать. Я, как и в детстве, сидела либо у окна, либо у камина, молчала или спала. У меня не получалось ни есть, ни читать, ни гулять. Только сидеть или лежать. Первое время я могла целый день не вставать с постели.
Так продолжалось около месяца. Мама всё ходила вокруг меня, всё пыталась сказать, но у неё не получалось. Потом я заговорила. Не радостно, но всё же подала голос. Начала лучше питаться, стала выходить на прогулку. К моменту моей поправки осень близилась к концу, стало очень холодно. Я подумала, что стоит погулять, пока есть возможность. Свежий воздух вернул меня к жизни, я стала чувствовать себя немного лучше. Могилку я старательно избегала, не хотела посещать, чтобы не теребить свежую рану.
И тогда мама решилась.
Это был первый день декабря. Все вокруг было ужасно холодное. В детстве я спрашивала у мамы, зачем придумано такое время, в которое не хочется вставать с постели из-за холода. Я никогда не любила зиму. С зимы, которую я встретила в восемнадцать лет, я стала ненавидеть это время года.
Из-за низкой температуры в большом доме, который мы не могли полностью прогревать самостоятельно, мы кутались в шерстяные шали. Мама нашла их очень давно в старом сундуке и сказала, что их когда-то вязала моя бабушка. Она их очень любила и всегда с любовью в них куталась. А мне они не нравились, они кололись и от них чесались ключицы. Но в то утро я не заметила этого.
Этой ночью мне не спалось. Я снова слушала, как кто-то плачет внизу. Прошло столько лет, но мне все никак не удалось услышать в этом звуке скрип ставней. Из-за того, что я не выспалась, я очень медленно плелась на кухню. По коридору бродил сквозняк. В какой-то из комнат дребезжало окно. Дом в этот день был унылый и серый, еще мрачнее, чем обычно. Да и сама я стала какая-то серая. «Скрип-скрип?», – скрипит пол под моими ногами. «Скрип-скрип!», – отвечают ему запертые комнаты. Но я уже ни на что не обращала внимания. На кухне меня ждет мама. Она греет руки о чашку чая, от неё исходят клубы пара.
– Доброе утро. Ещё немного и твой чай остыл бы, – тихо говорит она. Это не замечание, не осуждение, просто факт, на который я безразлично пожимаю плечами. Я вижу, что ей