Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если б не болезнь левой ноги, принудившая тщедушного Вука с молодых лет шкандыбать, опираясь на костыль, если б не эта его деревяшка — «штула», как знать, суждено ли было бы ему дожить до сих пор. А может, и имя грозное, волчье отводило от него напасти, пусть и не все подряд. Вот он и рыскает хромым волком по сербским горным тропам, надеясь дорыскать до самых, говорят, богатых на песни мест — до герцеговинских, до черногорских сёл. Дело просвещения — тоже борьба. Даже от букв, которые он запоминал ребёнком, постигая славянскую азбуку, пахло порохом. Да-да, самым натуральным образом пахло: его первый учитель по имени Савич не мудрствовал лукаво и за неимением чернил разводил в воде щепоть пороху, разглаживал клок патронной бумаги и старательно выводил на ней буквы, заставляя мальчика их затверживать. Так смыслы букв и слов произрастали для юного Вука из пороховых зёрен. Не случайно, должно быть, сербы и хлебные семена, и ружейную пулю называют одним словом — «зрно». Зернами пуль в избытке засеяна его земля, дождаться бы часа, когда грозный свинец пойдёт на другое тесто — для выплавки типографских букв.
Среди личных замыслов Вука не на последнем месте — забота об усовершенствовании сербского алфавита. Хотелось бы привести его в большее соответствие со звуковыми особенностями устной речи. Сравнивая природу Сербии и России, путешественнику нетрудно прийти к выводу: природные несходства отражаются и на характере двух языков. Русской природе с её раздольностью, плавностью и мягкостью линий соответствует обилие гласных звуков, широко и свободно льющихся. А сербская речь, под стать окружающим горам, ущельям, осыпям, грудам утёсов, скал, круч, будто мучима жаждой, нехваткой гласных. Этот язык поистине «чврст», то есть твёрд, жёсток, плотен. И каждое из этих свойств серб будто подразумевает, когда произносит: «срб», «зрно», «дрво», «крв», «смрт»…
Так протекали в Петербурге их беседы — с заботой о том, чтобы больше показать и рассказать гостю и больше от него услышать, узнать. С заботой о том, чтобы лучше уловить подспудные звучания того многошумного, проистекающего из глубин истории потока, имя которому — славянская речь.
Но где же при всех этих заботах Пушкин?
Кажется, зимой и весной 1819 года его занимают совсем иные материи, обуревают другие треволнения.
Начать с того, что за две недели до приезда Караджича в Петербург поэт заболел, и ему был предписан строгий постельный режим. Больного навещают друзья. Похоже, чаще других бывает у него Александр Иванович Тургенев. Именно он в эти недели февраля то и дело шлёт отчёты — своего рода бюллетени о состоянии Пушкина — в Варшаву, князю Петру Вяземскому.
Известно, что двух тёзок, Тургенева и Пушкина, несмотря на пятнадцать лет разницы в возрасте, связывали давние добрые отношения. Это Тургенев, знавший будущего поэта с малолетства, посоветовал и помог определить мальчика в Лицей. Это он не раз навещал своего пестуна в Царском Селе, радуясь резвому взлёту чрезвычайного дарования, мягко укоряя за общие места задиристого отроческого атеизма, за иные издержки пылкой юности. Это он одним из первых слушал теперь строфы поэмы «Руслан и Людмила», за которую опять принялся Пушкин, выбитый болезнью из колеи светской рассеянной жизни.
Приходит Тургеневу ответ от Вяземского. Тот завидует поэту, которого болезнь «пригвоздила к постели и к поэме».
Но вот и перемены. 5 марта Тургенев сообщает в Варшаву новость о Пушкине: «… уже на ногах и идёт в военную службу». А неделей позже отправляет Вяземскому разъяснение: «…не на шутку собирается в Тульчин, а оттуда в Грузию и бредит уже войною».
В марте же в кругу друзей и знакомых, старых и недавних, Пушкин присутствует на первом заседании «Зелёной лампы». Весной он встречается то с Чаадаевым, то с Жуковским, то навещает Александра Тургенева и его брата Николая в их квартире на Фонтанке, то видят его в театре, то на «чердаке» у Шаховского. Значит, не «бредит» больше войной, и эта болезнь тоже в свой черёд миновала?
Всё-таки выдался ему год испытаний. В середине июня простудился по причине легкомысленного стояния под дождем у двери какой-то столичной ветреницы, опять слёг. Снова зачастили тургеневские «бюллетени» в Варшаву. К переписке подключается не на шутку обеспокоенный дядя поэта, сам поэт, Василий Львович Пушкин, который сообщает Вяземскому: «Пожалейте о нашем поэте Пушкине. Он болен злою горячкою… Тургенев пишет вчера, что ему немного лучше, но что опасность ещё не миновалась».
Она «миновалась» лишь к началу июля. «Пушкин выздоравливает», — читаем в письме А. И. Тургенева к Вяземскому. 10 июля, получив в Коллегии иностранных дел паспорт на отъезд из Петербурга, поэт отбыл в Михайловское — «приют спокойствия, трудов и вдохновенья».
Мы видим, что вести о его болезнях взволновали многих людей, распространились за пределы столицы, доставив переживания не только родственникам, но и друзьям, литературным покровителям, знакомым. Среди них назовем ещё Карамзина и московского поэта Ивана Ивановича Дмитриева, который, как и Тургенев, знал Пушкина с детских лет и сейчас в одном из писем благодарил А. И. Тургенева за добрую весть о здоровье юноши.
Казалось бы, между этими беспокойствами, письменными обменами новостями, между переменчивым бытом и литературно-общественными делами Пушкина, приходящимися на первую половину 1819 года, с одной стороны, и пребыванием в Петербурге, а затем и в Москве Вука Караджича — с другой, нет совершенно никаких точек соприкосновения. Но они между тем существуют, причём на самых разных уровнях — от бытового до творчески-бытийного.
Начать с наиболее очевидного. В житейских своих перипетиях Пушкин сейчас тесно связан с теми самыми людьми, которые в эти же месяцы завязывают знакомство с просвещённым сербом. Среди них на первом месте, конечно, Александр Тургенев, Жуковский, затем Карамзин. С каждым Караджич встречался, причём не единожды. События эти происходят слишком уж