Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И если отдельные аспекты темы так или иначе нашли отражение в отечественной литературе, начиная с 40-х гг. ХХ в., то история зарождения и реализации «Сталинского плана» переоблачения царя-опричника в положительного героя отечественной истории пока не рассматривалась. В советское время это было невозможно по двум причинам. До демократической перестройки конца 80-х гг. ХХ в. в СССР большинство архивных документов, относящихся к деятельности Сталина и многочисленных партийных и советских органов, было закрыто. Кроме того, тема «Иван Грозный в русской и мировой истории» была отдана «на откуп» узкой группе ведущих медиевистов-историков, которые в свою очередь контролировались (как и вся историческая наука) партийными чиновниками от идеологии. Отдельные аспекты и этой проблемы нашли отражение в данной книге. С началом перестройки был облегчен доступ к целому ряду архивных материалов (но далеко не ко всем), на какое-то время исчез идеологический диктат и произвол чиновников от науки. Надо отметить и такое положительное явление: до сих пор неуклонно размываются искусственные границы между специалистами, изучающими различные, иногда очень отдаленные исторические эпохи. Только при этих, благоприятных в целом условиях, стала возможна постановка проблемы и ее реализация[6].
Демократизация общества 90-х гг. ХХ в. сняла запреты и ограничения на большинство ранее закрытых тем, в частности на историю и философию сталинизма. Этим воспользовались историки и публицисты, имевшие склонность к историософии. Известный историк-публицист М.Я. Гефтер, похоже, первым затронул проблему на историософском уровне. В диалоге (с Г. Павловским), названным «Сталин умер вчера» (1988 г.), Гефтер, глубоко изучавший историю советского общества в целом и, в особенности, историю ленинизма, выделил сталинизм в качестве особого историко-культурного феномена. Он описал его как своего рода «капкан», в который «если попадешь, то и не вырвешься». «Сталин и кровь нерасторжимы», – заметил он. «И не просто кровь человеческая, на которой история (вся!) зиждется». С такой «избыточной кровью» Сталин связал и себя, и всех нас, и историю как таковую. Мы все «повязаны» этой избыточностью, причем не только прямые соучастники или современники Сталина, но все мы, даже люди другого тысячелетия и другой истории. Феномен Сталина и сталинизма затрагивает Мир в целом. Нас пытались и пытаются отчуждать от ответственности, и это худшее из того, чего нас лишают, превращая ее (ответственность за кровь) «в своего рода комфорт»[7]. Феномен сталинизма напрямую связан еще и с умением вождя сузить для населяющих страну людей поле выбора. По наблюдениям Гефтера: «Он строил, и весьма искусно, свою нужность». Периодически вытаптывая вокруг себя политическое поле, создавал критические ситуации, а потом выводил из них, как избавитель. Наряду с искусственно созданными условиями своей незаменимости сталинизм характеризует еще «перманентная гражданская война»[8].
И хотя Гефтер не раскрывает механизмы действия сталинизма, они, с моей точки зрения, наглядно представлены перманентными волнами репрессий, пики которых падают на десятилетия Октябрьской революции 1917 г., т. е. 1927–1928, 1937–1938, 1947–1948… Разжигаемая и контролируемая сверху гражданская война – важнейшая и неизменная особенность политики сталинизма. Однако в этой книге речь не идет о политике сталинизма как таковой, а лишь о том ее аспекте, который имеет отношение к культурной политике, приведшей к порабощению интеллигенции, иногда добровольной, чаще ситуационной, а еще чаще насильственной. Никогда раньше многонациональная российская интеллигенция не стояла перед столь трудным для себя выбором. Выбор не был связан с сопротивлением власти; к началу 40-х гг. об этом не могло быть и речи, поскольку даже скрытое несогласие и скепсис вели к неизбежной гибели. Перед всеми группами интеллигенции стоял вопрос о простом физическом выживании. Выбор был небольшой: или служить по-холопски, т. е. забегая вперед и творчески оформляя пропагандистские лозунги и формулировки власти, или, рискуя и с «фигою в кармане», до времени маскироваться и пытаться делать свое дело, незаметно умерев на обочине официальной науки и культуры. Последние надеялись на будущее, которое непроницаемо и поглотило многих из них, талантливых и много обещавших. Альтернативам этим возможностям были смерть по приговору «тройки» или каторга и с большой вероятностью голодная смерть в лагере. Часть историков и близкая к ней творческая интеллигенция, как составные части российской интеллигенции, прошли по одному из этих маршрутов сталинизма.
Близким Гефтеру по духу был недавно умерший историк западноевропейской культуры Леонид Михайлович Баткин. И он пытался сформулировать суть сталинизма, как феномена общечеловеческой истории. Вслед за Л.Д. Троцким (не называя его) Баткин считал, что сталинизм – это порождение определенного партийного и государственного аппаратного слоя. Оказавшись на его вершине, Сталин автоматически приобрел особую значимость, несмотря на интеллектуальную обычность. «Не будем забывать… что жесткая иерархия власти неизбежно делает непомерно значимой фигуру всякого, чья персона совпадает с вершиной пирамиды. Даже мелкие подробности (болезни, привычки и пр.) попадают в ранг исторически весомых… Это свойство «престола», а не государства»[9]. Наблюдение противоречит давней народной мудрости: «не место красит человека, а человек – место».
Не знаю, есть ли аналогии в других языках приведенной выше замечательной русской пословицы? Как концентрат вековой мудрости, она лукава, но подмечает самое существенное – базовым элементом любой иерархии, конечно, является человек, но и его местоположение. Двойственный смысл пословицы раскрывается в исторической ретроспективе. Например, Боярская дума Московского царства XV–XVII вв., особенно в период царствования Ивана Грозного, известна своим «местничеством»: местоположение великого князя постепенно становилось главенствующим, вне зависимости от того, кто персонально его занимал, а бояре, как члены ближайшей периферии царской