Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я целился в деревья и кусты, и мне казалось, будто я стал старше. Барабан был рассчитан на шесть патронов. Папа пока еще револьвер не зарядил, но как раз собирался – хотел поднатаскать меня в стрельбе, хоть я и думал, что еще слишком мал и мне нельзя. Вообще-то, если уж делать что-то, что мне еще не по возрасту, то я бы лучше научился водить мотоцикл или пить пиво. Но папа всегда обожал кино, где героев хлебом не корми – только дай друг дружку изрешетить, причем желательно, чтобы они еще сидели верхом на лошадях и были в широкополых шляпах. Однажды я застал отца, когда тот, глядя в зеркало, делал селфи с револьвером в руке.
– Все мужчины знают, как обращаться с оружием, – говорил он. – Пока не научишься, ты, считай, и не мужчина.
Папа взял у меня кольт и, один за другим, вставил патроны. Он показал, как возвращать барабан на место, и я несколько раз повторил за ним. Потом папа стрелял в мох и деревья. Грохот стоял такой, что у меня в ушах зазвенело. После он ласково посмотрел и сказал, что пришла моя очередь.
Пострелять мне всегда хотелось, но я не знал, что при этом бывает такой грохот. Может, стрельну разок – и хватит? Отец показал, как правильно обхватить пальцами рукоятку, сказал, что от револьвера будет отдача – он словно захочет ударить меня по лицу. Сперва надо ухватиться за рукоятку покрепче обеими руками, прищурить один глаз, спокойно прицелиться и лишь потом нажать на курок. Внезапно оружие у меня в руках потяжелело, так что целиться получалось только в землю, поэтому я опустил револьвер и спросил, не лучше ли будет немножко повременить со стрельбой. Папа очень редко усмехался, но сейчас на губах у него заиграла хитрая улыбка, означающая, что мне не отвертеться, пускай даже руки у меня совсем слабенькие.
Я снова прицелился. Револьверу и правда вздумалось ударить меня по лицу, а в ушах страшно загромыхало. Но зато я выстрелил, а потом еще раз, и папа назвал меня настоящим стрелком. Вскоре, потеряв счет, я истратил все патроны в барабане, тогда папа зарядил револьвер заново. На этот раз он взял сухие веточки и воткнул их в землю, слева – самую толстую, а справа – совсем тоненькую. Прострелив три самые тщедушные веточки, папа передал револьвер мне. Я прицелился в самую толстую, но трижды промазал.
Мой папа вряд ли смог бы получить приз за терпение. Однако когда мы стреляли, он не торопился – показывал, как правильно держать руки и голову, и чуть приподнимал пальцем дуло револьвера. Главное – сосредоточиться. Сохранять спокойствие. Правильно прицелиться. Встать в стойку. И следить за сердцебиением. Хорошим стрелком стать непросто.
Мне никогда не справиться. Руки обмякли, стали словно картофельное пюре, и я вдруг вспомнил про маму – она-то сейчас наверняка голову ломает, куда мы запропастились. Папа снова зарядил револьвер и поправил мне руки. Показал, как правильно встать в стойку. Велел сосредоточиться. Ну вот, пора. Я положил указательный палец на курок. Прищурил один глаз. Мысли из головы улетучились. Я вдохнул так глубоко, что готов был лопнуть. Впереди торчали веточки – неподвижные, они словно издевались надо мной.
А потом это случилось. Я попал в самую цель, так что только щепки полетели. Папа от души хлопнул меня по спине. Он неожиданности я едва не выстрелил еще раз.
– Отлично, стрелок! Просто блеск! – восхитился он.
Пока мы были в лесу, я успел расстрелять в щепки три гнилые ветки и услышал от папы столько похвал, сколько за всю жизнь не слыхал.
В церкви было полно народа. Мы с мамой и Бертиной уселись на передней скамье слева. Рядом сидели дедушка и тетя Анна со своим новым приятелем, чьего имени я не помнил. Позади нас расположились Берит с Карлом, а за ними – полным-полно лиц, которые я уже, наверное, видел. Я старался не поворачиваться, но в конце концов мне пришлось повернуть голову и быстро окинуть взглядом все эти грустные физиономии. Вообще-то незнакомых среди них больше. Но когда люди грустят, лица у них меняются, поэтому, возможно, я просто их не узнал.
Гроб стоял как будто на витрине. И повсюду были цветы, но не такие букеты, которые даришь, когда идешь в гости, а что-то вроде сплетенных колец размером с колесо. На одной из лент виднелись имена мамы, Бертины и мое. «Любим и скучаем. Спасибо за все. Лучшему в мире мужу и папе». Прямо сейчас это было правдой, хотя, наверное, так было не всегда. На других лентах тоже виднелись надписи. «С любовью». «Скорбим». «В наших сердцах ты жив».
Просидели мы там довольно долго. Штаны от костюма в поясе жали и больно врезались в кожу. Кто-то подошел к маме, но таких было немного. Наверное, все решили немножко выждать и лишь потом начать вспоминать про папу всякое хорошее. Затылок у меня аж погорячел – наверняка оттого, что на меня смотрело столько народа.
Когда сидишь в церкви, колокольный звон звучит совсем по-другому. Мне снова захотелось повернуться и посмотреть, всем ли хватило места, но в этот раз удалось сдержаться. Из двери возле сцены вышел священник. Он подошел к маме поприветствовать ее, хотя – я точно знаю – они сегодня уже здоровались. После этого он пожал мне руку, и мне бы надо было представиться, но я ничего не сказал. Вообще-то он, наверное, прекрасно знает, как меня звать. Дедушка тоже поздоровался со священником и сказал, что сегодня тот «должен по полной выложиться». Священник кивнул, но не ответил. Я подумал, что если он вздумает здороваться с каждым в церкви, то времени это займет немерено, однако он обошел только наш ряд, поднялся на церковную сцену и повернулся лицом к собравшимся.
Возможно, когда бабушка, папина мама, умерла, я тоже ходил на похороны, но тогда я был маленький и ничего не помню. Однажды мама с папой ездили на похороны какого-то знакомого, забыл, как его звали, но меня они с собой не взяли, потому что моим другом он не был. Вернувшись, папа сказал: «Похороны – самая грустная вещь на свете», а глаза у него как-то странно заблестели. Не знаю, грустно ли бывает на похоронах, когда хоронят того, кого ты не знаешь, но сейчас было так плохо, что даже желудок сжался. Тем не менее меня не стошнило, а затылок даже похолодел, потому что теперь все смотрели на священника. Я схватил маму за руку. Ладонь у нее была влажная. Она резко отдернула ее, и я вцепился себе в коленку.
Священник сказал про папу много чего хорошего. Но не упомянул, что тот неплохо стрелял или любил плавать. И что папа очень громко пел в душе и умел произносить слова задом наперед. И отлично играл в гандбол и жонглировал сразу тремя теннисными мячиками – об этом он тоже умолчал.
Вообще-то странно, что он так расхвалил папу – кое-что из сказанного ну совсем неправда. Видать, священник знал его так себе – домой к нам он не заходил, да вообще родители никогда не рассказывали, что кто-то из их друзей работает в церкви.
Мы пели песни, нисколько не похожие на те, что нравились папе. Мы даже молились, и это уж совсем странно, потому что в рай папа точно не попадет. Папа верил в то, что можно доказать. А когда что-то просто написано в книжке – какое же это доказательство? Так считал папа. Да и книжки он не очень любил.
Мама объяснила, что после надо будет подойти к гробу, но что там полагается делать, не сказала. Когда мы встали, я заметил, что она держит Бертину за руку. Мы немного постояли возле гроба. Я пытался представить, как папа там, внутри, выглядит. Интересно, одет он красиво или его накрыли одеялом вроде тех, какие набрасывают на покойников в детективных сериалах? А вдруг он лежит с открытыми глазами, и смотрит в крышку гроба, и будет так еще долго смотреть? Я слыхал, мертвецы быстро разлагаются. И раздуваются. Может, он уже начал опухать? Что, если он и разлагаться начал?