Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Сволочь!
С усиками продолжал улыбаться. Как-то грустно, философски улыбаться: дескать, говори, что хочешь, а судьба наша такая, никуда не денешься. Надо жить.
Улыбка еще больше взъярила лейтенанта. С большим трудом он сдержал себя. Только процедил:
– На мне заработать решил?
Это не смутило круглолицего. Он будто сверху смотрел на обреченного человека и даже сожалел о его наивности.
– Больше пока не на ком…
– Шкура…
И вдруг лейтенант успокоился. Отрезвел. Произнес твердо:
– Меня не расстреляют… И нашивки останутся… И не расстреляют…
Убежденность была фанатической, как всплески экстаза. Не от веры шла. От упрямства, что ли. От безумного желания выстоять и достичь цели.
– Дай бог… – равнодушно кивнул сосед, – дай бог.
Так он узнал, что его поставили на кон. Поставил круглолицый. Игра началась. Играл круглолицый, играли немцы. Так он считал. Предполагал так.
И не ошибся. Только сроки мысленно сократил. Надеялся на близкий финал, а игра затянулась. Надолго. Во всяком случае, в этом лагере только заметил играющих, лишь первая карта была взята из колоды. А сколько впереди!
Иногда круглолицый выигрывал, иногда терпел поражение. Неудачи его печалили, но не сокрушали. Он знал, что у него в колоде козырь и рано или поздно победа за ним. Просто он хотел сорвать крупный банк и не торопился. Издали он поглядывал на лейтенанта, щурил свои раскосые глаза и что-то обдумывал. Когда тот ослабевал или казался больным, круглолицый начинал беспокоиться и шел на помощь. Дважды под этим навесом он делился с лейтенантом хлебом – кажется, последним, – доставал ему вторую порцию баланды, советовал, как уберечься от холода. Лейтенант терялся в догадках: кто этот с усиками – друг или враг? Казалось, что забота его была искренней, старания неутомимы, а жалость в глазах – почти материнская. Возможно, первый поступок, причиной которого могли быть минутная слабость или страх, осознан, и круглолицый пытается искупить вину. Хотелось верить в лучшее. И лейтенант отвечал на заботу о себе вниманием и даже искренностью. Пытался объяснить то, что для круглолицего представлялось загадочным.
После очередной раздачи баланды круглолицый хлопал себя по пустому животу и говорил:
– Странные эти немцы… Жадюги какие-то! Морят нас голодом. Неужели в Германии нет хлеба? Или брюквы?
Лейтенант задумчиво отвечал:
– Хлеб у них есть… Брюква тоже…
– Так в чем же дело? Пусть дадут.
– Не подошло время.
– Ха! Может, время подойдет, когда я сдохну.
– Не сдохнешь… – Лейтенант поглядел на собеседника оценивающе, будто определял, действительно ли он выдюжит: – Ты не сдохнешь… Кое-кто, конечно, отдаст концы. Многие лягут тут…
В узких прорезях глаз мелькнуло любопытство:
– Почему я?.. Я почему не умру?
– Ты ничего еще не сделал немцам.
– Э-э, не говори загадками…
– Разве не понятно?
– Нет.
– Подумай сам…
Круглолицый не хотел думать. Ему не надо было думать, для того он и вел разговор с лейтенантом, чтобы узнавать не свои, а чужие мысли.
– Хитрый ты человек, лейтенант. Ой, хитрый. – Вставал и уходил. Уходил на час или полчаса: бродил вокруг навеса, знакомился с людьми, выменивал что-нибудь или выпрашивал. Иногда добирался до часовых и пытался с ними завести разговор. Но успеха эта попытка обычно не имела. Он возвращался к лейтенанту и жаловался:
– Плохо, брат, не знаю я ни слова по-немецки.
– Зачем тебе немецкий язык?
– Как зачем?! Переводчик – первый человек в лагере. Сыт-то уж всегда будешь.
– Ты и так не голоден.
Он довольно улыбался – признание его способностей добытчика всегда радовало. Но через мгновенье уже терял добродушный облик и на лице появлялась озабоченность.
– Научил бы ты меня немецкому языку, что ли.
– Я не знаю…
– Врешь… Ты все врешь, брат.
– Ведь я же не соврал, что ты сыт… Почти сыт…
– Это правда, – снова раздвигал мясистые губы в улыбке. – Сегодня я три порции выменял на табак… А остальное врешь.
– И даже то, что ты будешь жить?
Это воспламенило тревогу. Круглолицый испуганно смотрел на лейтенанта: как бы тот не передумал и не изрек иную истину, более печальную.
– А ну тебя…
Дождь лил. Переставал. Снова лил. В просветах туч, когда он стихал и ветер работал где-то в высоте, проглядывало скупое позднеосеннее солнце. Торопливо сушило тропки вокруг навеса, каменило бугорки, и на затеплевшие спины их выползали люди. Грелись в шинелях, а кто снимал их, сгонял прель, что накопилась на гимнастерках.
На шестой день с утра засветило вольное солнце, ничем не притуманенное, и небо, белесо-голубое, вставало над лагерем. Захотелось жить, дышать, радоваться солнцу, небу, ветру. Но тоска захлестнула душу. Тоска по родному.
Кто-то запел песню. Не русскую, но тягучую и бередящую сердце.
Круглолицый подошел к лейтенанту, лег рядом на теплый бугорок и сказал:
– Рябой плачет…
Лейтенант поднялся на локти, поискал глазами рябого. Нашел. Тот сидел у столба, подпиравшего навес, на самом солнце, и утирал ребром ладони слезы. Старательно. Вот так он подбирал крохи с доски, на которой резал хлеб.
Пел казах. Пел где-то за навесом. Невидимый. О степи пел широко, раздольно. И не грустно. А тоска наваливалась, слушать было невмоготу, горло стискивали спазмы.
Круглолицый поморщился:
– Нашел время петь… Глупый человек…
– Пусть поет, – придержал лейтенант поднимавшегося с земли соседа. – Не мешай ему…
Позже, когда песня смолкла и вообще все смолкло – обессиленные люди дремали на солнце, – круглолицый поднялся и пошел искать казаха. Побродил с полчаса по лагерю. Вернулся с усмешкой на губах. Растормошил впавшего в забытье лейтенанта.
– Я так и думал.
– Что? – не догадался лейтенант.
– Он слепой…
– Кто?
– Певец этот. Фугас сжег глаза. Туман перед ним. Но скоро и тумана не будет…
Лейтенант прикусил губы. Отвернулся. Он попытался скрыть боль. Снова, как и от песни, спазмы сжимали горло.
– Только петь и осталось. – Круглолицый покачал головой, давая этим понять, что судьба казаха решена. – Конвоиры пристрелят его на дороге…
– Замолчи!
Смолк покорно и занял свое место на склоне бугорка, ближе к солнцу. Зажмурился, наслаждаясь теплом. Он уже засыпал, когда лейтенант тихо произнес: