Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Встань и иди», – сказал себе Винсент, вытирая кровь со скулы. Он знал, куда попадет на этот раз, если войдет в башню.
Он оставлял в Москве 1905 года многое, гораздо больше, чем в Китае или Португалии. Приставку к фамилии: маэстро Ратленд больше не был маэстро. Саму фамилию – ее ведь дала ему Агнес. Бывший маэстро полагал, что мать дала ему какое-то другое имя, настоящее, а фамилии отца по-прежнему не знал. Он оставил здесь «ту музыку» и второй, последний рояль. Здесь оставалась его способность погружаться в сон и пустой изумруд – прямо у стены Петровского монастыря, на снегу. При нем были две книги и отцовский стилет с треугольным лезвием, о происхождении которого ему еще предстояло узнать. Тогда он вошел в башню и остался в ней навсегда, а о музыке даже не вспомнил.
* * *
«Переулок Изумрудной скрижали», – аккуратно вывела скрипучим гусиным пером на рукописной карте Москвы подтянутая дама в черном вдовьем одеянии и вуалетке с мушками. И зелеными чернилами нарисовала на карте большой изумруд в форме грецкого ореха.
«У меня всегда спрашивают дорогу. Спрашивали в Англии и в Америке… интересно почему. Не такое уж у меня и «простое открытое лицо». Сам я повсюду чувствую себя приезжим, в мире всего-то два-три места, по которым я ходил, практически закрыв глаза, глядя в свои каждодневные мысли, обдумывая диплом, статью или мечтая о других дорогах. Мои московские места: Арбат, Неглинка, Рождественка, Трубная, обе Дмитровки, Петровка, бульвары и Моховая, – то, что я называю “своим”. Там я не удивлялся, когда кто-нибудь спрашивал, как пройти на Маросейку или где находится Петровский монастырь. Но в Оксфорде? ВОксфорде, по которому я ходил, боясь слишком тяжело наступать на эти камни и с благоговением читая на них “Dominus. Custodiat. Introitum. Tuum: Et. Exitum. Tuum”[88], – откуда мне было знать, где там находятся “Все души”? Мне бы понять, где моя, Мити Дикого, заблудшая душа».
Из Митиного блокнота
Посетителю было двадцать лет; люди приходят в Оксфорд и позже. Этого, впрочем, «позже» не устраивало. Он вообще производил впечатление человека, который не испытывал особого благоговения перед древним Бычьим Бродом[89]и не собирался запинаться и бледнеть перед лицом его выбеленных до кости камней. Ректор Линкольн-колледжа профессор Уильям Мэрри выслушал предложение со вниманием. Молодой человек не хотел терять время и просил принять у него соответствующие экзамены, чтобы поступить в магистратуру по специальности «История искусств». «Мне поздно учиться с ровесниками», – странно сформулировал он. Первый семестр миновал, и курс для него начинался на полгода позже. Шел конец декабря, через два дня вступало в права Рождество. Особый случай?
Молодой человек собирался должным образом компенсировать пропущенные четыре с половиной года последовательного обучения в Оксфорде и вообще все, что колледж счел бы нужным компенсировать в его (не таком сложном, как он считал) случае. Финансовую сторону дела специально не подчеркивал, было совершенно ясно, что этот вопрос его не волнует.
В университете Оксфорда тридцать девять колледжей. Известно, что заведение это, образованное в конце одиннадцатого века, в основном интересовалось теологией, вот и Линкольн-колледж, отросток Оксфорда с историей в без малого полтысячи лет, основал Ричард Флеминг, епископ Линкольна, назвавший свое детище «Колледжем Святой Девы Марии и Всех Святых». Поначалу Линкольн собирался быть «школой для истинных учеников, защищающих тайны Писания от невежд, своими свиными рылами оскверняющих его святые жемчуга», – так пышно и неполиткорректно выразился основатель, борясь с учением Джона Виклифа, первого английского протестанта и переводчика Библии. Таким образом, специализация колледжа позволила посетителю заявить, что он получил приличное католическое образование, и претендовать на дальнейшее обучение с прыжком через собственно университетские годы. Ректору же молодой человек сообщил, что выбрал Линкольн по причине упоительной архитектуры его библиотеки, потому что любит витражи и потому что геральдические цвета колледжа – самые приятные для глаза («оксфордский синий» и небесно-голубой). Как видим, то была достаточно свободная беседа.
В широком рукаве официальной мантии Уильяма Мэрри имелись определенные козыри. Сообщив, что перед допуском к экзаменам администрация колледжа должна рассмотреть прошение о зачислении, он назначил через две недели вторую встречу, попросив представить к этому сроку два академических труда – по ренессансному искусству и по собственному выбору соискателя. Соискатель не имел ничего против.
Пока тянулась последняя веселая неделя Адвента[90], профессор Мэрри не дремал. Был он широко образован, свободно владел латынью, был великолепным оратором, занимался классической литературой – то есть Гомером и Аристофаном, и очень живо интересовался всем, что касалось жизни вверенного ему колледжа, да и университета в целом. Поэтому, помучившись не дающим ему покоя сознанием, что он где-то уже видел лицо соискателя, он соотнес посетителя с не столь давними газетными заголовками и даже разозлился, что не узнал его сразу. Почему же он переключается на историю искусств, когда в соседнем Пемброкском колледже существует полноценное отделение органного мастерства? Куда он подевал свой легендарный оркестр, набранный на территории от Японии до Монако? Да не один оркестр, два! Не так уж и далеко эта Россия, чтоб не доходили из нее вести. Ректор пошел в фонотеку, располагавшую пластинками Ратленд-оркестра с фрагментами I Due Giovanni и с записями симфонической музыки.
«Что, – подумал Мэрри, – испугался взыскательной британской публики?» Тут он остановился, вспомнив, что парижская и венская публика ничуть не менее взыскательны, да и петербуржская, говорят, знает в музыке толк. Тогда он достал еще одну запись оркестра, возглавлявшегося соискателем, и прослушал Sinfonia Don Giovanni Моцарта в исполнении европейского состава оркестра, а потом – увертюру и интермеццо из «Двух Джованни» самого маэстро Ратленда, записанные уже с русскими музыкантами.
Прослушав всё, профессор Мэрри встал и немного походил по комнате, теребя себя за бороду (жена его не одобряла этой привычки, и поэтому он делал так, только когда оставался один и был в состоянии некой ажитации). Пластинки были выбраны произвольно, но уже сами названия показали ему то, чего дотоле никто не видел, – ироническую перекличку с Моцартом и разговор с ним на равных. Ректор не стал думать об открытии слишком долго, чтобы не будить лиха. В конце концов, какое ему дело, почему Ратленд, композитор, дирижер и органист, решил бросить музыку и заняться историей искусств? Истории за ним тянулись темные, но разбираться в них Мэрри было недосуг. Тут маячили тайны, к которым не был причастен ректор. Но были другие люди – люди, причастные тайн.