Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Неторопливо-реалистическая манера письма без постмодернистских вывертов, акцент на бытовых деталях, топографии местности, топонимике деревень, именах тогдашних поэтов – это все указывает на некую «правду жизни», так или иначе запечатленную повестью, более того – на «правду о времени». Всякие претензии на «правду о времени» лично мне подозрительны. Откуда рассказчику известны подробности злоключений его несчастной няни? Сам же признался: «Я не запомнил от нее, кроме того, что рассказала, почти ничего». Но ведь не рассказывала же подробности няня младенцу? Повесть, понятно, сочинена, что естественно. Но было бы естественнее, если бы автор удосужился мотивировать ее сочиненность. А то няня ему рассказала! Значит, как было, автор не знает, а просто представил себе? Писатель. Ну что ж, тогда понимаю, почему в этой жестокой, бессердечной и равнодушной к чужой беде биомассе мне не хочется узнавать людей именно того времени. Марию словно насильственно погрузили в раствор, из которого выпарено все, кроме человеческой низости и равнодушия, – по авторской установке. Возможно, что-то подобное могло произойти с реальной няней рассказчика, только, как говорил телеперсонаж из моего детства, «сумневаюсь я». Что-то так, да не «так» – и как раз в деталях. Я скорее поверю, что «так» могло бы произойти сейчас. Очень уж узнаваемо. (Сам разговаривал с двумя бомжами, оборванцами, идущими пешком по киевскому шоссе из Луги в Псков без всякой надежды на попутки и кров.) Не хочу говорить о банальных вещах вроде того, что люди тогда были добрее. Я о другом. Это не встречные люди не помогают несчастной Марии и не бессмыслица обстоятельств ей препятствует на пути – воля автора, вот что, и только. А на самом деле как было (как могло даже быть), увы, уже никто не расскажет.
Читая роман Мамлеева, хочется думать о тайных учениях, о гностицизме, об онтологических казусах, о беспредельности, синонимом которой, по Мамлееву, будет Россия, и о многих других, столь же приятных вещах. Мало того, что человек блуждает по времени, или, вернее, это время блуждает в человеке, но данному феномену посвящены еще и страницы теории. «Мне и говорить на языке ума тошно», – по-(андрей) – платоновски сознается персонаж Мамлеева и – говорит, говорит, говорит…
Те, кто знает прозу Мамлеева, не будут обмануты в ожиданиях: роман неподражаемо мамлеевский. «Труп пил крепкий чай у себя» – совершенно обыденная для Мамлеева мизансцена, такая же, как у иного писателя – появление тещи в дверях или съедание гамбургера страховым агентом. Новым, пожалуй, можно назвать некоторую задушевность, даже сердечность метафизических разговоров. Мамлеевские «метафизики» на сей раз очень милы, трогательны в своих стремлениях преодолевать рискованные пределы, так что этих героев за редким исключением хочется называть «положительными»…
Действие происходит в неком загадочном Городе. В нем все необычно – от языка жителей до системы страхования и способов казни. История Города туманна и восходит к вражде двух народов: керов и ледов, – последние покорили первых, восприняв их культуру. Хотя все может быть и не так. А как было, пытается понять герой романа по имени Август, прибывший в Город извне. Своеобразным откровением для Августа будет встреча с неким метафизическим Древним Человеком, надысторическим персонажем, пребывающим вне времени и знающим все, – собственно, то и происходит в Истории, что «знает» этот субъект.
Смысл истории, метафизика власти, понимание истины, границы познания – вот вопросы, занимающие героев романа. Роман переполнен парадоксами («У истории не может быть очевидцев», «Истина, если ее хочешь, нужна, а если не хочешь, то никакая»…). Что сказать? Замысловатостью сюжета, отвлеченностью тем, герметичностью бесед, недоговоренностью, игрою символами и аллюзиями автор как бы испытывает читателя на «свой/чужой» и творит над ним (если тот не решается улизнуть) что-то вроде обряда инициации…
Огромный роман, отличительной особенностью которого наряду с демонстративной словоохотливостью автора является столь же демонстративное оголение приема. Бесчисленные аллюзии на все подряд – от басни Крылова и до Набокова. Центон. Авантюрный сюжет из жизни, главным образом, испанских донов проступает сквозь сетку (марлю, капрон…) классической, в основном, русской литературы. Кажется, реминисценции возникают сами по себе, часто немотивированно, почти рефлекторно («Ну вот, скажешь», – почему-то обиделась та. (Все засмеялись, а Ваня заплакал.)») Такая, едва ли не клоунская манера повествования, выразительно контрастирует с философскими отступлениями автора – например, касаемо судеб еврейства и культурологическими высказываниями.
Главный герой, разумеется, сам текст. Похоже, автор относится к нему как к живому существу. «Отныне ты остаешься с текстом наедине, – обращается автор к читателю в конце первой части романа. – Не обижай его. А уж он тебя не обидит». И далее: «Автор молит об этом Бога – да ниспошлет Он нам обоим здоровья и слоновью кожу в придачу». – «Нам обоим» – кому? Автору и читателю или автору и тексту? Пожалуй, второе.
Что касается «слоновьей кожи», т. е. терпенья, читателю это бы не помешало. Осилить «Субботу» ничуть не проще, чем «Улисса», которого, если верить Гиршовичу (с. 485), он начал читать уже во время работы над своей эпопеей. С романом Джойса роман Гиршовича роднит не только размер и литературомания (и употребление современным автором названия романа Джойса в качестве имени корабля), но и своеобразная музыкальность, все эти кадансы-контрапункты (не говоря уже о включении нот непосредственно в текст). Вообще, не надо знать биографию Гиршовича, чтобы понять, что роман написан музыкантом.
Михаил Попов написал детектив – достаточно традиционный, с убийством, слежкой, сменой ролевых масок. Под конец – публичное расследование на веранде, «в манере Агаты Кристи» (по справедливому замечанию одного из героев).
Конец сентября 1990. У себя на даче зарезан академик Петухов. По мере приближения к финалу узнаем, что многие персонажи романа не те, за кого себя выдавали. Секретарь академика оказывается гипнотизером и представителем тайной секты, сторож – научным оппонентом, майор КГБ, официально расследующий убийство, – агентом более высоких сфер, озабоченным иными загадками. Мнимая дочь оказалась едва ли не любовницей убитого, но вроде бы «ничего не было». Было или не было, убит он женой – из ревности, а вовсе не из-за «Плана спасения СССР», якобы содержащегося в его драгоценной рукописи и лишь, на самый поверхностный читательский взгляд, составляющего предмет интриги. Нет никакого «плана», и, вообще, подобные «планы» волнуют героев лишь на уровне разговоров за водкой и чаем. Предмет же, привлекающий к даче Петухова внимание сторонних сил, интересен исключительно для очень узкого и специфического круга, возможно, даже инопланетян, на что есть намек на последней странице.
Михаил Попов – мастер тонкой психологической прозы, незаурядный стилист; во всяком случае, таковым он себя обнаруживал в прежних произведениях. Настоящий, прежний Попов в «Плане спасения» проявляется редко – ну вот разве что на 41-й странице, где позволяет герою посреди ночи «овладевать звуковой картиной дома» и «выйти слухом наружу». В остальном автор как будто играет с читателем в поддавки, чем дальше – тем небрежнее. Как будто надоело по-настоящему.