Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом он свернул налево и дошел до Татарской слободы. Пройдя ее, вышел на Болвановку. Название это давно удивляло его. Он остановил проходившего мимо молодого человека в пледе, накинутом на плечи, видимо, студента. Извинившись, спросил, не знает ли он происхождение этого странного прозвища
улицы. Студент оказался любезным и словоохотливым.
— А как же,— сказал он,— изволите видеть, здесь русские князья встречали ханских баскаков, приезжавших из Орды за данью. И здесь же в знак покорности повинны были князья преклониться перед татарскими идолами, иначе — болванами.
— Полно врать! — вдруг отозвался стоявший у ворот детина в армяке и с метлой в руках, дворник, видать.— Не слухай его, барин. Урочище наше названо Болвановкой, потому здесь жили когдатось мастера-болванщики, они, стало, изготовляли всякие металлические вещи на болванках. Вот тебе и Болвановка.
— Ошибаешься, брат,— возразил студент,— не здесь жили болванщики, а совсем на другом краю Москвы, у Таганки, у Швивой Горки.
— А может, и там,— вдруг согласился малый и зевнул так широко и сладко, что Виссарион и студент усмехнулись, а малый перекрестил рот и взялся за метлу.
— А зачем рот крестишь? — спросил Виссарион улыбаясь.
— Чтобы черт в него не вскочил,— сказал малый строго.
— Скажи лучше, чтобы не выскочил,— сказал студент.
— Но, но! — закричал малый и замахнулся на него метлой.
Но студент засеменил вприпрыжку по обочине, напевая гнусавым тенорком: «Законы осуждают предмет моей любви...»
Уже стемнело, когда Виссарион вернулся домой, успокоенный, просветленный, словно омытый Москвой, её зелеными бульварами, тихими переулками, смугло-золотыми главами церквей, воркованьем голубей, покойным течением реки в оранжевом зареве заката...
Шаг на местеБелинский — самая деятельная, порывистая, диалектически-страстная натура бойца, проповедовал тогда индийский покой созерцания и теоретическое изучение вместо борьбы.
Герцен. «Былое и думы»Граф Строганов — попечитель Московского учебного округа. Вот он и не оставляет Белинского своими попечениями. Уж на что он ретив и бдителен, а был грех на графе: проморгал появление в «Телескопе» «Философического письма» Чаадаева. Вот этот грех попечитель и смывает: печется о Белинском. Не разрешил ему выезд за границу. Труд его «Основания русской грамматики» дал на растерзание цензору Снегиреву — Совестдралу.
Откуда доставало у Неистового силы в эти тяжкие дни восхищаться действительностью? Или правильнее сказать: заставлять себя восхищаться действительностью?
Приторно-слащавое письмо Жуковского об умирающем Пушкине, эта фальшивка, от которой нас воротит даже сейчас, почти через полтора столетия,— повергает Белинского в восторг. Он восклицает:
«А это умиляющее и возвышающее душу внимание монарха к умирающему страдальцу, это отеческое внимание, которым венценосный отец народа поспешил усладить последние минуты своего поэта...»
Или этот поистине непостижимый дурман экстаза (по выражению Панаева), в котором Белинский цитировал из «Ричарда II» Шекспира:
«...елей с помазанного короля Не могут смыть все волны океана».Да, Белинский во всем шел до конца. И в заблуждениях — тоже. Он сам о себе сказал:
— Я не люблю срединных мнений.
Его рецензия (которую он же впоследствии назовет «глупой статейкой») на «Бородинскую годовщину» Жуковского, написанную по поводу торжественного открытия памятника на Бородинском поле, полна монархических восторгов. Правда, совесть художника вынудила его все же сказать об этом парадном изделии Жуковского:
«Как стихотворение, обязанное своим появлением не прихотливому порыву фантазии, а навеянное современным событием, оно не должно подвергаться в целом строгой критике».
В том же роде была и другая рецензия Белинского — об «Очерках Бородинского сражения» раскаявшегося декабриста Ф. Глинки. Монархические восторги, впрочем, не помешали Неистовому написать о стихотворении Глинки «Погоня», что это не более чем «вода рифмованной прозы и изысканная затейливость вымысла».
Но хорош-то был Мишель Бакунин, который поддерживал в Белинском монархический жар и в разговоре с ним одобрял его славословия самодержавию, а за глаза потешался над ними!
Многочисленных поклонников Белинского эти статьи его огорчили и даже возмутили. Грановский излил свое сожаление и досаду в письме к Станкевичу:
«Вообрази, душа моя, что мне везде приходится защищать его от упреков и подлости. Более всего мучит то, что студенты наши — и лучшие — стали считать его подлецом вроде Булгарина, особливо после последней статьи его. Ты знаешь, с каким остервенением защищает он свои мнения, до каких крайностей доводят его противные мнения. Он в самом деле говорит дичь. Статья его действительно гнусная и глупая».
Да, Грановского это мучило, ибо он полюбил Белинского. Он недавно приехал из Берлина в Москву и быстро подружился с Виссарионом, хоть Грановского порой смущала страстность Белинского, а Белинского временами раздражала мягкость Грановского. Чем-то, быть может чистотой взглядов, широкой образованностью, а более всего, вероятно, врожденным изяществом натуры, напоминал он Виссариону Станкевича. Как и в Станкевиче, в нем была большая сила нравственного обаяния, естественное соединение мягкости нрава и твердости убеждений. О нет, в своих суждениях о политике Грановский отнюдь не был угрожающим, он был не более, чем негодующим. Но хотя он и не бросался в атаку на царский режим, он и не сдавался ему в плен. Словом, они сошлись близко.
Правда, когда несколько лет спустя Грановский поместил статью в «Москвитянине», Белинский отказался прочесть ее.
— Грановский хочет знать, читал ли я его статью в «Москвитянине»? — сказал Неистовый Герцену.— Нет, я не буду читать; скажи ему, что я не люблю ни видеться с друзьями в неприличных местах, ни назначать им там свидание!
В статье Грановского, собственно, не было ничего противоречащего прогрессивным к тому времени убеждениям Белинского. Это была популяризаторская статья на историческую тему о возникновении прусского государства. Но «Москвитянин» — орган мракобесов, и Белинский был возмущен невзыскательностью в этом случае Грановского, хотя