Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как-то раз, вернувшись в пансион поздно вечером, они сфотографировали друг друга на балконе; оба улыбались, глядя в объектив, потом Аника повалилась поперек кровати, а Дионисио, не входя в комнату, стоял и смотрел на нее. На мгновенье их взгляды встретились, и обоим стало странно и неуютно: точно оба пытаются понять, что за человек перед ним. Два незнакомца оценивают друг друга, угадывают, что у другого на уме. Анике казалось, она презренная тварь, а Дионисио думал, что такой чистый человек, несомненно, сохранит верность до гробовой доски, и как же плохо нужно с ней обращаться, чтобы она собрала вещи и ушла. Внезапно он сказал:
– Я себя чувствую очень несчастным.
Удивившись, испугавшись – вдруг ему что-то известно, – Аника села на кровати и спросила:
– Отчего?
– Потому что не хочу возвращаться в этот сраный город на эту долбаную работу, потому что боюсь, ты уедешь в университет и меня бросишь. – Дионисио отвернулся, чтобы она не увидела, как повлажнели его глаза, и привалился к косяку.
Аника не отрывала глаз от пола – боялась, что человек, который телепатически общается с животными, прочтет и ее мысли, узнает то, в чем она не хотела признаться даже себе. Она боялась Дионисио так же сильно, как бандитских угроз, – она видела его ветхозаветную ярость и знала, что та смертоноснее пуль. Она ненавидела себя за то, что прикидывается невинной овечкой.
– Милый, с чего ты взял, что я тебя брошу?
Дионисио засунул руки в карманы, поежился и уткнул подбородок в грудь. Две слезинки предвестницами больших слез тихонько скатились по его щекам.
– Потому что чувствую себя таким несчастным.
Когда Лазаро одолели мощные потоки с водопадами выше по течению, он бросил каноэ и пошел пешком. В пышной чаще леса очень пригодилось бы мачете, но руки превратились в звериные лапы – суставы будто втянуло в ладони, на них теперь болтались бесполезные култышки с остатками ногтей; нож удержать нечем. Он пробирался сквозь заросли, отводя ветки с шипами, с острыми листьями, и бесчувственность тела, бывшая проклятием, стала благом. Лазаро не чувствовал ни жалящих москитов, ни кусачих муравьев, ни колючих шипов и шел все время туда, где садится солнце, порой невидимое сквозь листву, и где перед затуманенным надвигающейся слепотой взором изредка мелькали холодные горные вершины.
Порезы на босых ногах превращались в язвы, сочились гноем и зловонной слизью, но он не слышал их гнилостного запаха. Пальцы на ступнях отвалились, вместо них торчали иголками ломавшиеся то и дело кости, но Лазаро не чувствовал боли, только замечал, что продвигаться все труднее. На солнцепеке на руках и ногах вздувались волдыри, и он их видел, но не чувствовал, а по вечерам, перед заходом солнца, зажав во рту или в культях палочку, выковыривал личинок из ран.
Ко времени, когда воздух сделался тоньше, ночи холоднее, а растительность вокруг поредела, Лазаро уже умирал. Обложенное гнойниками горло не давало дышать, и при каждом вдохе он заходился надрывным кашлем с придушенным свистом. Когда он вслух молился или припоминал нежные слова, что говорил Раймунде и детишкам, голос звучал клекотом стервятника, а губы не шевелились из-за наростов, бугров на языке и в гортани и прожженного язвой свища в нёбе. Ослепленный светом, от которого не спрятаться, шатаясь и давясь холодеющим воздухом, он ковылял по открытым пространствам предгорий; рассудок окутался мраком подступающей смерти, и голодный, заживо гниющий Лазаро убаюкивал себя, погружаясь в долгий прекрасный сон.
Он опять очутился в лесу, опять впервые встретился с Раймундой. Она выходила из реки, и он видел ее грудь пятнадцатилетней девочки, такую округлую и упругую, сморщенные от прохлады темные соски, с которых каплями стекала вода. Она улыбалась и держала в руке паку – эту рыбу ловят, стоя совсем неподвижно в реке, и хватают, когда проплывет мимо. Из каноэ он крикнул ей: «Приветик, девушка, не для меня ли эта рыбка?»
«Ага, получишь после дождичка в четверг!» – засмеялась она. У нее были темно-карие глаза, ожерелье ракушек на нитке. Она так шаловливо слизывала воду с губ, а когда смеялась, открывались невероятно белые зубы.
Он был силен и красив, в каноэ полно рыбы, тетра и пираруку, и она поняла, что он замечательный рыбак. «А эта не для меня ли?» – спросила она, показав на самую крупную рыбу. «Конечно, бери, – ответил он, – только в обмен на поцелуй».
Лазаро вспоминал, как они в первый раз дарили друг другу свои тела на песчаной отмели, а наверху стремглав носились зимородки. Как оба задохнулись от изумленного восторга, как идеально совпадали в плавном движении, как поняли, что созданы друг для друга. Они заснули на песке, и река бросала на них блики, а потом барахтались и брызгались, пока не спохватились, что уже почти ночь, рыбы совсем не наловили, и вокруг порхали колибри.
Он вспоминал свой восторг при рождении маленькой Терезы, совершенного чудо-ребенка, она почти не плакала, а плавать научилась раньше, чем стоять на ножках. Порой Тереза путала его с матерью, искала грудь, и тогда, чтоб ее успокоить, он давал ей пососать палец.
Лазаро припомнил, как сынок Альфонсито, впервые увидев жабу пипу, тыкал в нее пальчиком, точно безмолвно спрашивая: «Папа, почему она плоская?» – совсем еще кроха, а уже знал, что жабам полагается быть жирными и большими. Лазаро объяснил малышу, что эта такая жаба, тонкая, как лист камыша, и «sapo»[37]стало первым словом, которое попытался произнести Альфонсито.
«Я теперь безобразнее жабы, – думал Лазаро и плакал в своем забытьи. – Я уже и не мужчина, – говорил он себе, – у меня выросли груди, а яйца отсохли. Человеческого только волосы на голове и остались. Раймунда, ведь я был прекрасен, как ты, и ты любила меня». И он снова оказывался в постели с Раймундой, в избушке на сваях, которую они вместе строили, крепя лианами к деревьям, а за окном шел дождь, кричали обезьяны-ревуны, вдали красным огнем, украденным у богов, светились во мраке глаза кайманов, и дельфины пели друг другу песню, когда начинался прилив.
Дионисио без устали разыскивал на побережье укромные местечки. Он ловко и уверенно карабкался вверх-вниз по каменистым склонам – как все, кто вырос в сьерре и детство провел на фантастическом приволье. Ему удалось отыскать два прохода с утеса к маленькой бухте, куда они приплывали на лодке.
На вершине утеса, посреди некогда прекрасного, ухоженного сада, теперь заброшенного и превратившегося в дикие заросли, Дионисио обнаружил старый колодец; у сохранившейся изгороди громоздилась куча ломких костей – иссеченных непогодой ослиных челюстей. Зловещее зрелище; лишь много времени спустя, после объяснений Педро, Дионисио вспомнит эти кости и поймет, что видел следы обряда сантерии.
Берег покрывала блестящая белая галька – ее столетиями таскало откуда-то неторопливое прибрежное течение. В утесе образовалась пещера, метра четыре в глубину; вход прикрывали два массивных камня, под ними плескалась вода. Поначалу Аника ныла, что тяжело спускаться по устрашающему обрыву, да еще Дионисио, с легкостью преодолев спуск, подтрунивал над Аникиным робким продвижением. Но когда она спустилась, ее привели в восторг и утес, и пещера, что напоминала чрево самой Пачамамы.