Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Папаня сует руку в портфель и достает котенка. Точнее то, что от него осталось. Надежда бросается к Папане, но тот, вытянув руку, не дает ей приблизиться. И правильно делает. Последние минуты жизни котейки выдались очень неудачными. Кто-то постарался. Даже мне стало его до слез жалко. Уж лучше бы Дядюн его в командировку отправил.
– Ах! – вскрикивает Фиолетта. – Какой ужас!
Маманя бежит к Надежде и прижимает ее к себе, стараясь и глаза ей ладонью прикрыть.
– Убери, убери это немедленно!
Но Папаню переклинило. Он так и держит обезображенный трупик в руке, не обращая внимание на капающую кровь. Другой шарит по карманам, пока не находит сигареты. Кладет трупик на парту, закуривает. Смотрит на часы.
– Почему бы и нет?
К чему он это спрашивает, вряд ли кто понимает. Надежда стоит, всхлипывает. Маманя стоит, ее придерживает. Фиолетта стоит, зажав рот.
– Ты ведь можешь, Надежда? – спрашивает Папаня. – Жизнь – это код. Сложный, но не настолько.
Надежда трясет головой. Вот убейте меня, если я чего-то понимаю. Мне кажется, Папаня съехал с катушек.
– Здесь не место, – говорит Маманя. – И она не в том состоянии.
– У нее всегда то состояние, – отвечает Папаня. – Это он не в том состоянии, – показывает на трупик.
– Прекрати, я чувствую.
Папаня присаживается на корточки перед Надеждой, берет ее ладонями за щеки:
– Сосредоточься. Ничего сложного. Надо только сосредоточиться. Вспомни, в тебе это есть.
Говорит он спокойно, но что-то в нем такое, отчего даже мне нехорошо. Словно ложкой выскребают.
– Ты ведь этого хочешь, – говорит, – очень хочешь. И у тебя обязательно получится. Обязательно.
И тут Фиолетта начинает орать. Брызгать слюнями. Топать ногами. Стучать указкой. И мне она милее в тысячу раз. В миллион раз. Лучше я буду целый день слушать, как она орет, чем вкрадчивый голос Папани, от которого внутри всё сжимается в гармошку. Ни вздохнуть, ни выдохнуть.
– Заткнись! – Папаня вскакивает. – Заткнись немедленно!
Они стоят друг против друга, орут.
Мне всё равно. Главное – Надежда. Ее трясет. Маманя старается удержать, но она сползает на пол. Маманя хватает ее под мышки и ставит, но ноги не держат.
– Помогите, помогите мне, – но крикуны не обращают на нее внимание.
Она опускает Надежду на стул и копается в сумочке, достает блестящую коробочку, из нее шприц.
Меня оглушает вой.
Он исходит отовсюду и ниоткуда. Сверху. Снизу. Изнутри. Тисками сжимает тело. Вонзается в уши. Боль такая, что я кричу. Сильно. Разрывая горло. И всё равно не слышу себя. Пол ходит ходуном. По стенам бегут трещины. Сыплется снегопадом побелка. Кособочатся портреты, и даже классики выглядят испуганными, хотя какое им дело – нарисованным – до происходящего?
Но самая жуть – никто ничего не замечает. Папаня всё так же кричит на Фиолетту, широко разевая рот – беззвучно и отвратительно, будто пытаясь ее проглотить. Маманя копается в сумочке, широко расставив ноги для устойчивости. Даже котенок, мертвый котенок, продолжает лежать там, куда его положил Папаня – на парте. Дрожь прокатывается по изуродованному тельцу, и кажется, что туда и впрямь возвращается жизнь. По капле, по ужасно болезненной капле живой воды.
И только Надежда… Я не знаю, как описать. Никогда такого не видела. Надежда здесь, на расстоянии руки, но одновременно очень далеко, да и она ли это? Это? Бугристое, ледяное, холодное, прервавшее свою вечность по воле девочки, свернувшее с пути, чтобы врезаться в голубизну, продраться через плотную завесу, раскаляясь, теряя куски, оставляя за собой ослепительный дымный шлейф, падая, падая, падая.
Я точно знаю, что это – Надежда.
А потом всё взрывается.
Класс. Школа. Крейсер. Город. Мир.
Огненная рука сметает всё. Дымный вихрь уносит орущего Папаню, Фиолетту, Маманю с сумочкой, парты и портреты, паркетный пол, стены, рамы, деревья, машины. Скорость нарастает, и не разобрать – кто в этой мешанине что.
Котаклизм.
Именно так.
Потому что остались только мы с Надеждой.
И один мертвый котенок.
На мертвой изломанной земле.
Или Земле.
* * *
Уже слишком.
Моя очередь.
Дергаю Надежду за руку и тащу за собой. Даже хорошо, что мы переоделись. Темный низ, светлый верх. И кеды. Легче бежать. Особенно мне, жиртресту. Живот колышется, а дыхание осталось где-то позади, в классе. Но мне всё равно. Главное – Надежда.
Мы несемся по гулкому сводчатому коридору. Мимо дверей и кадок с цветами, мимо портретов великих ученых и великих писателей – бородатые и безбородые лица провожают нас одобрительными взглядами. Запертые, заброшенные классы. Через главный вход нельзя, поэтому тыкаюсь в каждую дверь, и – чудо! – одна из них распахивается, впуская нас – потных и еле дышащих. Прислоняюсь к двери, подпираю изнутри. Вдруг погоня? Мне видится картина – Маманя со шприцом и Папаня с мертвым котенком. И Фиолетта, вопящая сиреной.
Надежда рядом. Самое главное – Надежда рядом. Сжимает мою ладошку.
Спасибо, это было невыносимо, рукопожатие еще крепче.
– Ерунда, – говорю. Бодрюсь, конечно. – Старая подруга лучше новых двух, – добавляю, не могу удержаться.
Не вредничай, Надежда щипает меня. Ты же всё понимаешь.
Качаю головой:
– Ничего не понимаю. Я – глупая. Толстая, глупая и некрасивая.
Поцелуй в щеку. Она всегда так делает, когда начинаю плакаться. Напрашиваюсь. А дыхание, позабытое далеко, всё же возвращается. Я подхожу к окошкам и дергаю. Ничего сложного – шпингалеты, которые давным-давно никто не открывал. Надежда осматривается. На стенах плакаты с азбукой, таблицей умножения. Младшеклассники.
А они куда подевались? Надежда проводит пальцем по парте – пыль.
Шпингалет не поддается – его поверху много раз красили. Сухая краска крошится. Чем расковырять?
– Не знаю, – говорю. – Попали в страну дураков. Де-гра-ди-ро-ва-ли. Какая разница? Скоро и от нашего класса ничего не останется.
Кроме Иванны – язык у меня чешется, но сдерживаюсь.
Грустно.
– Грустно, – соглашаюсь. – Будет еще грустнее, если шпингалет не отковыряю.
Надежда садится за парту, прижимается к ней щекой.
Кто с ним такое сделал?
Это она про котенка. Лучше б не вспоминала. Какая разница – кто? Наш злой гений – Огнивенко, например. Даже не например, а точно. Хотя раньше за ней такое не замечалось. Одноклассников помучить – сколько угодно, а котенку глаза выковырять – нет.