Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иван, морщась, кивает и, чтобы смыть горечь, жадно пьет чай, заваренный до черноты. Чего-то подобного он внутренне ожидал. Он думает, что зря рассчитывает найти убежище в Монастыре, который, по давней традиции, не выдает своих послушников светским властям. При таком обвинении Монастырь его не спасет. И что ему делать? Куда идти? Где спрятаться от грозной десницы Фотия? Страна наша «велика и обильна», а место, где можно было бы спокойно жить, фиг найдешь. Уже равнодушно он слушает, что по тому же делу обвиняется тантрическая жрица Джанелла, в миру – гражданка Джафарова, тридцати двух лет, в действительности – ведьма-оборотень, которую с целью посеять панику преступно освободил бывший архимандрит Авенир и которая зверски убила девятерых человек. Розыск гражданки Джафаровой ведут специальные группы полиции и ДДБ. Всем, кто имеет какие-либо сведения о ней, необходимо сообщить их властям.
Значит, Джанелла все-таки выбралась из подвалов.
Это удача.
Это и в самом деле, как вскользь буркнул Хорь, отвлечет на себя часть внимания.
Духовникам станет не до него.
В избушке он проводит почти неделю: ест, отсыпается, гуляет по окрестному лесу, попутно собирая ягоды и грибы, часами дремлет на солнце, слегка затененному узорчатым покрывалом листвы, вдыхает жар дерна, травы, медовый аромат каких-то желтых цветов, растущих охапками и более похожих на сорняки. Мир постепенно становится нереальным. Прошлое заволакивается той же медовой дымкой. Иногда всплывают в ней полузнакомые лица: Марика, крепко зажмурившая под дождем, прижавшаяся к нему так тесно, что нет между ними ни миллиметра пространства, та же Джанелла, прямая, с откинутой назад головой, мерно и сильно качающаяся у него на бедрах, Лаечка, надувающая обидой пухлые губки, далее – темный лик Патриарха, твердый, как сухофрукт, в неровных кожистых бороздах, а еще – внимательные зрачки Инспектора, слой за слоем сканирующие мысли в мозгу. И тут же, без перехода – Малька, которая пытается что-то ему сказать, что-то важное, необходимое, но не успевает…
Все это расплывается в солнечных бликах. Все это призраки, созданные прихотью воображения. Ничего такого с ним никогда не было. Он словно чистый девственный лист, на котором жизнь не начертала еще никаких иероглифов. Время от времени, спохватываясь, он пытается вознести к небу нечто вроде молитвы – слова рассыпаются в безжизненную труху, не имеющую ни формы, ни содержания. Внутри него – пустота. Но это не пустота кенозиса, ожидающая прикосновения Бога, и не пустота напряженной исихии, близящейся к откровению, а мутное, внебытийное, бесчувственное ничто, поглощающее собой любые движения жизни. И тем не менее иногда ему кажется, что в глубине этого всеобъемлющего ничто на самом дне теплится крохотный огонек, еле тлеет, трепещет, как свечечка, но все же окончательно не угасает, и потому, вероятно, не угасает и собственная его жизнь.
Вот только как сделать так, чтобы этот огонек разгорелся?
И чтобы жизнь стала подлинной жизнью?
Иван не знает.
В избушке он проводит шесть дней. И чтобы не сбиться со счета, словно узник, обреченный на одиночное заключение, отмечает их на стене карандашными метками.
А в ночь на седьмые сутки к нему является во сне старец Макарий.
Однако сначала он видит сам заброшенный Монастырь. Ворота, сорванные с петель, валяются на земле. Дощатые створки их изуродованы ударами. В главном корпусе – тишина, блеклый свет из окон покоится на каменных плитах. Нигде ни звука, ни шороха. Эхо его осторожных шагов беспрепятственно гуляет по коридорам. То же самое – в келье старца. Вид у нее такой, словно здесь никто никогда не жил. Иван опускается на грубо сколоченную табуретку, сидит, как бы оцепенев, пять или десять минут, или миг, или час, или, может быть, вечность: во сне времени не определить. В сознании – ни единой мысли. И потому он нисколько не удивляется, когда с лежанки, тщательно заправленной одеялом, совершенно плоской, пустой, как покойник из гроба, поднимается старец, и тоже садится напротив него – руки на коленях, твердый, прямой, будто выточенный из дерева.
Старец Макарий нисколько не изменился за прошедшие годы: тот же праведнический, пронзительный, на грани безумия взгляд, та же неспешность движений, отвыкших от суеты, то же чувство покоя, обретенного за десятилетия затворничества и размышлений.
Лицо, правда, чуть более темное, иконописное.
Он, как обычно, молчит – опять-таки пять минут или десять. Или мгновение, или сутки, или ту же целую вечность. Однако молчание это Ивана нисколько не тяготит. А когда оно, исчерпав себя, все же заканчивается, приходит ясное осознание: он что-то понял. Ему не выразить в словах то, что он понял, не объяснить никому, лучше и не пытаться, но этого, чувствует он, и не требуется, тут главное – само понимание, которое отныне будет с ним пребывать.
Иван моргает и тоже садится. Конечно, никакого старца Макария рядом с ним нет. И, конечно, нет никакого Монастыря: ясно, что Монастырь разрушен, нет смысла туда идти. В избушке темно. К окнам прильнула ночь. Он выбирается на крыльцо и вдыхает воздух, тот ободряет сейчас свежей прохладой. Почему-то, он даже не задумывается почему, ему вдруг вспоминаются слова Иринея Лионского, это в предисловии к пятой книге Adversus Haereses («Против ересей»): «Христос, который стал, как мы, может сделать нас такими же, как Он Сам». Интересно, что аналогичное утверждение присутствует и в проповедях мормонов: люди после смерти своей могут реально превратиться в богов. Тварный человек приобщается к нетварной божественности через воздействие благодати. А раньше о том же рек Афанасий Великий: «Бог вочеловечился, чтобы человек обожился».
Впрочем, ладно.
Ему не хочется думать об этом.
Ночь огромна, она исполнена торжеством бесконечности. И это неправда, что когда здесь царствует ночь, где-то на другой стороне земли может быть солнечный