Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А ты не догадываешься, скромник? Кто сегодня последний к нему заходил? Кто мог бросить стрихнин ему в чай? Кто у нас личный молитвенник Патриарха, близкий к нему, можно сказать, доверенный человек, герой, победивший Лаппеттууна? А может быть, вовсе не победивший? А может быть, он и есть, в натуре, Лаппеттуун, преобразившийся в одного из духовников? Лучшей кандидатуры на эту роль не найти.
– Ты бредишь…
– Если бы так.
– А сестра Феврония? – перед глазами Ивана всплывает чашка: коричневый травяной настой.
И запах такой – любую примесь перешибет.
Хорь иронически кривит губы:
– Сестра Феврония, узнав о смерти Святейшего Патриарха, скончалась от сердечного приступа – сей же секунд. – Он быстро крестится. – Прими, Господь, ее душу… – Подхватывает Ивана, тащит вперед. – Ну что ты уперся, как мальчик. Не беспокойся, я тебя выведу… Не дрожи…
Иван действительно успокаивается. Если тебя угрохали, то тревожиться уже ни к чему. Разве что тихо переживать: не спас мир, как хотел.
А он в самом деле хотел?
Сейчас он в этом далеко не уверен.
Неожиданно вспоминает о Лаечке.
– Слушай, такое дело… Надо бы оформить один документ… Разрешение на покупку…
Он спотыкается, сообразив, что не знает Лаечкиной фамилии. Для него она просто Лаечка.
Вот те раз!
Но Хорь покровительственно усмехается:
– Лавиния Околотцева, двадцать четыре года. Маникюрщица в прошлом, немного путана. Ну ты охренел.
– Откуда знаешь?
– Как бы я выжил в этом гадючнике, если б не знал все про всех? Плюнь и забудь.
– Я тебя прошу, Харитон…
Хорь слабо морщится, но кивает:
– Ладно… Пускай хлеб свой по водам и по прошествии дней опять обретешь его.
Иван невольно припоминает: Екклесиаст, глава одиннадцатая, стих первый. Он чувствует странное облегчение. Как бы там ни было, но теперь он уйдет из этого серпентария без долгов. Пусть хоть Лаечке повезет.
Они выходят в главный коридор резиденции. Против ожидания он черен от нахлынувшего народа. Сюда высыпали, кажется, из всех кабинетов: стоят кучками, тесно, склоняясь друг к другу, перешептываясь, озираясь, не подслушивает ли кто?
Царит ровный гул голосов.
Нет, не ровный: с левой стороны коридора он внезапно смолкает. Там – движение, все расступаются, поспешно освобождая проход.
Хорь прижимает Ивана к стене:
– Опусти голову. Не вздумай смотреть!.. Руки, руки сложи – будто молишься…
Иван все-таки не удерживается, поглядывает из-под капюшона. Неторопливо, будто выходя к аналою, посередине коридора шествует Фотий – в синей парадной мантии, в золотистой епитрахили, на клобуке, как полагается митрополиту, бриллиантовый крест, посох с камнями и инкрустациями равномерно постукивает по паркету. А за ним – двое рослых монахов конвоируют, придерживая за локти, так же мерно ступающего Инспектора. Тот идет, глядя прямо перед собой, с окаменелым лицом, словно уже ничего не видя вокруг.
– Глаза, глаза опусти, – яростно шипит Хорь.
Иван поспешно склоняет голову к сжатым ладоням. Может быть, конечно, и чушь, но ходят упорные слухи, что Фотий чувствует чужой взгляд.
Чуть ли не мысли читает.
Гул голосов постепенно возобновляется.
– Все, пошли, – командует Хорь.
Он аккуратно, подтягивая за собой Ивана, проталкивается сквозь толпу, взирающую вслед шествию. Опять поворачивает в какой-то узенький коридорчик, останавливается перед железной дверью со знаком молнии, с надписью «Осторожно! Высокое напряжение!» – оглянувшись, достает связку ключей, отпирает, проталкивает Ивана в тусклую щель:
– Не тормози, Тормоз! Шагай…
Открывается узкий проход, вдоль которого тянутся жилы кабелей и обызвесткованных труб. А метров через сто показывается еще одна дверь, выводящая в захламленное хозяйственное помещение: железные стеллажи с коробками, мятыми свертками, ящиками, стопками книг, все это явно заброшенное, в волосяных гроздьях пыли, и наконец – сумрачный тамбур и третья дверь с обозначением полустертыми буквами «Выход», очевидно, наружная.
Здесь Хорь останавливается.
– Дальше ты сам. В Москве не задерживайся, тут тебя рано или поздно найдут. Денег дать?
– У меня имеются.
– Ну тогда – удачи тебе…
– А как же ты?
– За меня можешь не беспокоиться.
Он смотрит Ивану прямо в глаза, и тот вдруг понимает то, чего в суматохе их бегства понять не успел: Хорь уже давно сдал Инспектора Фотию.
Сдал с потрохами.
Как только сообразил, кто победит.
Он пересиливает вспыхнувшую неприязнь:
– А со мной зачем возишься?
– Я же тебе сказал: пускай хлеб свой по водам… Мудрый совет. Вот ты и есть мой хлеб.
Ивана вдруг прошибает: ведь точно так же когда-то они с Марикой пытались бежать из Приюта. Он словно проваливается сквозь толщу изжитых лет – вот распахнется сейчас эта дверь, и за ней будет сад в яркой пене черемухи, и будет озеро, где Хорь крестил жабу, и будет залитый новорожденным утренним солнцем луг, и будет простор, и будет игрушечный паровозик на горизонте, и будет сама Марика, поднимающая ладонями смятые былинки травы.
Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и ничего нового нет под солнцем.
Все возвращается на круги свои.
Тот же Екклесиаст.
Вот только круги эти с каждым оборотом все тяжелей.
Хорь торопит его:
– Ну не тяни, не тяни, времени нет.
Иван резко вздыхает.
Наваждение развеивается.
Он нажимает на дверь.
Та открывается.
Хроника Смуты
Подчеркнем еще раз. Главная трудность Хроники, пытающейся отобразить Смуту Земную, заключается в том, что изменения мира в этот короткий, но бурный период происходили не последовательно и постепенно, шаг за шагом встраиваясь в существующую реальность, а как бы все сразу, одномоментно, взламывая ее, как трава, пробиваясь сквозь трещинки, взламывает асфальт, превращая его в нагромождения хаоса. События непрерывно теснили друг друга, наслаивались, трансформировались, искажались, образуя в итоге динамичный и лихорадочный палимпсест, где невозможно было определить, что происходило раньше, что позже, что являлось следствием, а что – причиной.
Показательный пример этого – история Ледяного Зверя – «Ужаса Аляски», как окрестили его падкие на сенсацию журналисты. Первые сведения о нем принес школьник одного из прибрежных поселков, возвращавшийся, кстати, не слишком поздно, с вечерних занятий. В переулке, отходящем от главной улицы, он, по его словам, увидел дракона, «величиной с двух медведей, в серебряной чешуе, с шипами, а глаза дракона светились тусклым багровым светом». Школьник в беспамятстве прибежал домой, его рассказу не очень поверили, отец, тем не менее прихватив топор и самодельную пику (ружья к тому времени превратились в бессмысленный атрибут), осторожно заглянул в переулок и в самом деле обнаружил там следы громадных размеров, но не медвежьи, приплюснутые, а как бы птичьи, четырехпалые: один палец резко отогнут назад. А когда отец явился с этим известием в местный полицейский участок,