Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А марля лежит с этой или с той стороны от черенков? – кричит Анна.
Я слышу смешок.
– С той стороны, – громко отвечаю я.
Наступает тишина. Потом слышится царапающий звук. Потом тишина воцаряется надолго. Громкий стук с металлической формантой заставляет меня подскочить на месте.
– Извини! – слышу я голос Анны. – Я не нарочно!
– Мне подойти? – говорю я.
– Не надо, стой там.
Раздается покашливание, но неубедительное, понарошку. Бормотание, за которым следует всхлип. Шепот. Потом воцаряется тишина.
– Эй? – говорю я.
Еще один тихий всхлип. Она что, плачет? Теперь опять все стихло. Но вот едва слышные шаги. Идет. Пол здесь земляной. Анна несет марлю, держа ее обеими руками. Большущий моток, размером с рождественский ветчинный рулет.
– Пошли, Анна, – говорю я и загоняю ее на лестницу.
Бинтовать мою ладонь мы с Анной идем в мужской туалет, оформленный а-ля Дамаск. Я сажусь на крышку унитаза и разматываю бинт. Вид у волдыря с отстающим кожным лоскутом отталкивающий. Марля пропиталась кровью, гноем и грязью. Анна опускается передо мной на колени и без всякого отвращения разглядывает мою руку. Принимается с усердием накладывать повязку. Сделав очередной оборот, она переворачивает большущий моток марли на 180 градусов, так что от центра ладони к ее краям расходится впечатляющий гадючий узор. Анна сосредоточенно водит языком от одного уголка рта к другому.
– А у тебя есть безопасная булавка или зажимы для бинта? – спрашивает Анна.
Личико у нее гладкое, но под глазами легли лиловатые тени. Явный признак недостатка сна. Уф, амурные похождения Эдгара сказываются на здоровье ребенка.
– Это старый бинт, не самоклеющийся, – говорит она.
– Я вчера завязал концы, и всё, – говорю я.
Анна вынимает из волос крабик и зажимает им кончик бинта на запястье. Я немало впечатлен ловкостью ее пальчиков.
– Здорово у тебя получается.
– Да ну, ерунда, – говорит Анна.
– Теперь тебе, наверное, хочется доесть лазанью.
Селлерс лоснится от удовольствия. Дама-детка потихонечку клонится все ближе к нему. У меня не получится описать ее иначе как метафорически. Она та дорожка, по которой мы спускаемся к потере себя самих, так я сейчас думаю. Она сейчас не комедию ломает, не примеряет на себя разные образы. Скорее образы примеряют себя к ней. Повязка сидит плотно, бинт туго обтягивает руку. Я слегка воспрял духом.
– Ну что ж, готовы мы сделать заказ? – спрашиваю я, просовывая щетку-сметку между сидящими и производя скоростную очистку скатерти от крошек.
Селлерс предлагает сразу выбрать «горячее», а уж потом думать о том, чем закусить. Дама-детка спрашивает, нельзя ли снова попросить у повара жареных грибов. Лучше бы лисичек, и хотелось бы добавить к ним пару-тройку трутовиков, если есть. Должны быть, если не ошибаюсь, говорю я. И чтобы на сливочном масле с ложечкой рапсового, говорит она. Щепотку лука-шалота. Будет сделано. Прожарить посильнее. На чугунной сковородке. Чтобы не получились вареные грибы. На нашей кухне всегда так и жарят, говорю я. Блез аплодирует этому заказу. Потом слегка причмокивает, словно у него на нёбе еще остаются следы реблошона и он пытается решить для себя, какое из основных блюд лучше всего было бы вкусить после этого сыра, что и само по себе абсурдно. Причмокивания языком повторяются еще несколько раз, и выбор падает на телячье жаркое по-итальянски из меню дня, которое я добросовестно начертал на доске мелом. Блез с убедительной интонацией произносит vitello a la Sarda; он желает, чтобы блюдо было гарнировано на традиционный манер, а в дополнение к шпинату, лисичкам и соусу подали еще картофель – и, пожалуй, зеленый горошек.
Изящным движением кисти Хрюшон дает понять, что теперь настал черед Селлерса делать заказ, однако Селлерс говорит, мол, пусть заказывает Хрюшон. Нет, после вас, отказывается Хрюшон. Нет, прошу вас, начинайте, настаивает Селлерс. Но когда Хрюшон произносит «куропатка», Селлерс тут же встревает с «камбалой», перебивая Хрюшона, так что его слов не разобрать.
– Простите? – говорю я.
Хрюшон делает новую попытку со своей «куропаткой», но Селлерс с идеальной точностью подгадывает время: на этот раз он перекрывает заказ Хрюшона своим «козленком», слова обоих сливаются в неразборчивое бормотание. Простите, давайте вы сначала, смеется Хрюшон. Нет, вы, вы, прошу, говорит Селлерс, делая покорный жест рукой. Хрюшон смотрит в меню сквозь прогрессивные линзы очков, делая вид, будто изучает его заново.
– Я бы, пожалуй, заказал…
Он проводит сухоньким пальцем под названием блюда из куропатки.
Блез с одобрением кивает Даме-детке.
– Гммм… – говорит Хрюшон.
Растягивает междометие, глядя на Селлерса поверх очков, затем делает резкий выпад.
– К… – говорит он.
– T… – выстреливает Селлерс.
Хрюшон пытается провести обходной маневр.
– Кy…
– Ta… – без задержки реагирует Селлерс. (…)
– Куропатка для Грэхема, тартар для Селлерса, – подытоживаю я, не желая подыгрывать ни одному из них.
– И нельзя ли подать к нему вустерского соуса в кокотнице? – говорит Селлерс.
– Будет исполнено.
– И вот еще, у вас есть еще тот шнитт-лук, с огорода матушки повара?
– Полагаю, он всегда у нас есть, – подтверждаю я.
– А не попросите ли не класть его?
– Обещаю, – говорю я.
– На состав почвы в огороде матери повара влияет близость ее местожительства к ипподрому, – негромко говорит Селлерс, обращаясь к сотрапезникам. – Лук приобретает неприятный привкус.
Селлерс заказывает к тартару пиво, но, когда Блез просит вина, вмешивается и поправляет французский Блеза.
– Надо помягче произносить н, – говорит он. – Бургунь.
– А, вы имеете в виду Бургонь, – говорит Блез.
– Ну да, помягче, [ɡuɲ], – говорит Селлерс.
– Хорошо, согласен, – говорит Блез. – Второй слог произносим как [ɡɔɲ]. То есть [buʁɡɔɲ].
– Ну да, только не надо забывать о мягкости н. В смысле, произносится примерно как [ɡʊ̈ɲ].
– Ну всё, я пас.
Заскочив на кухню проверить, нет ли сообщений от Эдгара, я ухитряюсь задеть медные кастрюльки с оглушительным грохотом. На экране по-прежнему ничего. Голову будто тисками сдавливает. Анна не может оставаться тут вечно, к тому же она устала. Не зависнуть ли в инете, попробовать так справиться с беспокойством? Птица застряла клювом в пирсинге у эмо. Пишут, что бродячие истории, будто Авраам Линкольн, Джон Ф. Кеннеди и Мартин Лютер Кинг все были застрелены в десять минут одиннадцатого, неправда. В Линкольна стреляли в четверть одиннадцатого, а умер он лишь на следующее утро. Кеннеди погиб в половине первого, средь бела дня. Выстрел в Кинга был сделан вечером, в одну минуту седьмого, а смерть констатировали в пять минут восьмого. Оказывается, то, что часы в рекламе всегда показывают десять десять, имеет не мистическое, а чисто эстетическое объяснение. А дальше я переживаю шок, потому что на следующем снимке я вижу Эдгара. Он стоит рядом с каким-то типом в выходном костюме и еще каким-то пожилым и абсолютно лысым господином и улыбается. Чуть в стороне от них стоит дама, которая выглядит так, как выглядела бы Мишель Обама, будь она славянкой, со славянской внешностью. Кто-то выложил в сеть это фото полчаса назад. Не Копенгаген ли виднеется за их спинами? Уж во всяком случае, не Осло.