Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Слова Аляжа встречаются всеобщим возгласом одобрения. Клиентам наскучило сидеть в палатках и ждать не меньше, чем Аляжу и Таракану.
– Тогда вперед или как? – спрашивает Марко.
– Вперед, – говорит Таракан, – в Коварную!
Вижу, Аляж хочет что-то сказать, но ничего не слышу. Вижу, как Шина качает головой. Вижу, как Рики направляется к походному туалету, но вот и он исчезает у меня из виду – вместе со всем происходящим. Во всяком случае, мое сознание уже где-то далеко-далеко. Я уже думаю не о том, что случится с ними на реке, потому что очень хорошо знаю, что ждет их впереди. А о том, чего не знаю и что хотел бы увидеть. Я хочу знать, какого черта Гарри занесло в Триест тогда, в 1954-м. Я имею в виду, это совсем на него не похоже. Вернувшись с Соней и со мной много лет назад в Тасманию, он уже больше никогда не покидал остров, как будто Тасмания была от природы миром вполне самодостаточным. Для него, возможно, так и было. Он не переставал открывать чудеса – новые, удивительные как для себя самого, так и для каждого, с кем делился открытиями. Даже когда выпивка притупляла его сознание и затуманивала разум, как будто его тело было лампой, а душа – сгорающим топливом, даже когда его сердце угасало в потоках выпивки, обрушивавшихся на него каждый божий день, он все же находил время удивляться, устраивать пикники с барбекю или изредка уходить в леса на рыбалку и охоту.
Помню, как он обычно улыбался. Как слегка наклонял голову, будто в легком замешательстве. Как уголки его рта чуть вздергивались. Я вспоминаю все это сейчас в надежде хоть как-то обуздать этот животрепещущий поток видений, в надежде, быть может, увидеть, почему мой отец оказался в Триесте. Река, как всегда, ничего не объясняет. Однако она показывает мне кое-что такое, чего я никогда не знал.
Сначала передо мной возникает самое таинственное видение.
Разъезд. Ночь. Черное небо. Человек в промокших от дождя штанах и старенькой грубой черной куртке, когда-то принадлежавшей его отцу, а сейчас потертой и старой. Под беспрерывным дождем она отсырела и больше не греет. Это не значит, что все должно было кончиться именно так: вижу, он в раздумье поднимает отсыревший, дымящийся паром воротник куртки, прикрывая лицо. Это не должно было так закончиться. Отяжелевшие черные отвороты липнут к мокрым щекам, раскрасневшимся от холода и окутанным облачками пара от его дыхания.
Чьи это щеки? Я приглядываюсь, всматриваюсь в поверхность реки, ощупываю пристальным взглядом ее бегущие воды. И наконец узнаю их.
Это щеки Гарри. Лицо Гарри, лишенное всякого выражения, кроме печати неизбывной веры в судьбу, всеопределяющую и ему не подвластную. Слишком много смертей, и все неожиданные. Для него это дробилка и жизнь, а для Старины Бо – нет. Для тетушки Элли – нет. Для Дейзи – нет. Для Боя – нет. И для Розы – нет. А для него это дробилка и жизнь. Но мужчине без большого пальца на правой руке несподручно рубить и пилить – ему приходится распрощаться с любимыми реками и податься куда глаза глядят в поисках работы. Тем утром он отправляется обратным рудным поездом из Страна в Куинстаун в надежде еще засветло найти какую-нибудь работу, подходящую для беспалого, – в пивной, банке или магазине. Но хотя работодатели и говорили в один голос, что им нужны работники, в их словах угадывалось сомнение – по крайней мере, так казалось Гарри: они смотрели на него, беспалого, с подозрением и наверняка думали, что к такому не может быть доверия.
Шквалистый ветер уныло воет в мокрых от дождя телеграфных проводах, гудящих от неуемного желания людей хоть как-то соединиться друг с другом, невзирая на далекие расстояния. Неважно, думает Гарри. Он уходит из города и уныло тащится к гравийному разъезду, время от времени вскидывая левую руку в надежде поймать попутку до ближайшего приозерного шахтерского городка Розбери – там один его родственник служит барменом в захудалой пивнушке, так вот, может, он приютит его на ночь, а поутру присоветует, где у них можно приглядеть себе работу.
Гарри замечает несколько машин, но все они, пыхтя, проезжают мимо – не останавливаются. Он-то думал поспеть в Розбери к чаю. Да куда там – уже поздно, он промок, ему холодно и голодно. Наконец возле него останавливается едущий в другую сторону грузовик, старенький-престаренький «Додж», за рулем – рыбак по имени Регги Хо, чья посудина стоит на приколе в Стране из-за штормового ветра с Индийского океана. Регги Хо подвыпил и тем же вечером решает отправиться в дальний путь до Хобарта, только не к родне, которая там живет, а к подружке. Хобарт. Восемь долгих часов по пустынной грунтовой дороге, змеящейся по горным хребтам и краям ущелий до другого конца острова. Хобарт. Большущий город. Это совсем в другой стороне от тех мест, куда Гарри держит путь и куда когда-либо хотел податься. Неважно. Если до этой минуты он и не помышлял ехать куда-нибудь поближе к большому городу, Гарри садится в попутку, потому что это его судьба, потому что так выпали кости. Регги Хо гонит грузовик вперед по коварной пустынной петляющей гравийной дороге, Гарри сидит, мерно покачиваясь на холодном, мокром сиденье и прикрываясь по возможности от капель дождя, просачивающихся в кабину.
Они приезжают в холодный, промозглый Хобарт далеко за полночь, и Регги приглашает Гарри пропустить по стаканчику для согрева в «Синий Дом» к Матушке Дуайер. Там, среди пьяных в дым докеров и окутанных клубами табачного дыма рыбаков, полицейских, политиканов и местных шлюх, он примечает знакомое лицо – человека за «Вертхаймером». Слегка, а может изрядно, под мухой, трудно сказать, но, как всегда, элегантный, он, как всегда, мастерски давит на клавиши, не обращая внимания на бурную перебранку между крепко поддавшим шотландским моряком и не на шутку взбеленившимся местным докером, закончившуюся тем, что докер влетает головой в пианино, разметая в разные стороны нотные листы. Брызжет кровь, падают бутылки, бьются стаканы, поднимаются крики и вопли. Между тем Рут заметно дрожащей рукой тушит недокуренную английскую самокрутку в пепельнице, потом заправляет красный шелковый галстук на место – под твидовый пиджак и, криво улыбаясь, благодарит одну из девиц, подобравшую разметанные по полу нотные листы и второпях устанавливавшую их обратно на пианино. Рут играет дальше – мечтательно и как будто отрешенно, даже не сознавая, что играет одновременно два вещи: нижнюю часть из «Сейчас вот сяду и сам напишу письмо», а верхнюю – из «Потягивая ром с кока-колой». Оно и понятно: в таком шуме можно и не заметить разницы, а может, он делает это вполне осознанно, отдавая дань порочно-упадническому влиянию новомодных музыкальных веяний, однако он не настолько отрешен, чтобы не узнать племянника.
– Эй, здорово, Гарри! – выговаривает он тягучим голосом, будто в такт причудливой мелодии, струящейся из чрева «Вертхаймера». – Ну что ж, здорово! Давненько не виделись.
Гарри начинает рассказывать Руту про себя, но их беседу обрывает Матушка – она подлетает к пианино, злая как мегера, и выпаливает:
– Бог ты мой, Рут! Да здесь скоро ни одной живой души не останется, ежели ты и дальше будешь играть этот отвратный американский бибоп.
Матушка затягивает себе под нос «Келли, Джо Бирн и Дэн Харт». Рут переводит взгляд на ноты, долго собирается с мыслями – и понимает, что дал маху. Не говоря ни слова, он подхватывает песню Эла Боулли[52]. Матушка улыбается.