Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В первый раз после того, как мы вышли из больницы, на его лице появилось подобие искреннего веселья.
Я не знаю, чего я ожидала — или, может, знала и стыдилась признаться себе в этом. Но я точно знала, что комната странно опустела, когда он закрыл за собой дверь. Раньше он дважды, оба раза совершенно неожиданно, называл меня «любовь моя». Сегодня вечером я готова была просить, чтобы он повторил эти слова снова. Господи, вдруг он догадался? Стыд загнал меня в кровать. Но, увы, я не уснула. Внизу я еле сдерживалась, чтобы не зевнуть в лицо мистеру Фрейзеру, но теперь сна не было ни в одном глазу, меня мучили всяческие страхи. Если папе не станет лучше, имя «Тир-на-Ног» будет насмехаться надо мной всю жизнь. «Страна вечно молодых» — а ее хозяин умрет в сорок шесть, так и не увидев сына, которого так ждал. «Господи, не дай этому случиться, не забирай его от нас». Теперь я плакала, тихо, устало, избавляясь от остатков слез, начавшихся с молочных бутылок.
Дверь открылась так тихо, что только луч света из коридора потревожил меня. Я неуклюже нащупала лампу и включила ее. Ее мягкий свет озарил Кена в рубашке и брюках, с расслабленным галстуком. Я отбросила с глаз волосы и виновато посмотрела на него.
— Ах ты, негодяйка, — сурово сказал он. — Я что тебе сказал?
Казалось таким естественным, что он пришел — друг, старший брат, иногда даже похожий на папу. Когда мне было три года, я просыпалась, если у меня болел живот, крича: «Папа! Папа!» — а потом протягивала руки вверх, и меня поднимали в другой мир, где руки успокаивали, а голос шептал ласковые слова.
И вот теперь мои руки невольно поднялись и обхватили Кена за шею. Сначала все было очень спокойно, его щека прижималась к моей, безмолвно утешая, а потом внезапно, как вспыхнувшая спичка, все изменилось. Руки сжали меня словно тиски, губы были горячими и требовательными. Они нерешительно отодвинулись… а потом вернулись, целуя меня так, как никто раньше не целовал.
Я была потрясена — неуверенна, — а потом ни то ни другое. Я не любила его, но он хотел моих поцелуев, а я вдруг захотела его поцелуев. Когда он наконец оторвался от моих губ, я удивленно произнесла: «Что случилось?» — и поднесла руку к губам. Он почти грубо ответил:
— То, что обычно случается, когда играешь с огнем. Ради бога, Кон, больше никогда так не делай.
— Извини. Я не хотела. Я на секунду забыла, что ты не…
— Не Саймон Поррит?
— Нет, нет, не мой отец.
Он долго молчал, потом сказал:
— Извини, я начинаю заговариваться. Этого больше не случится. А теперь я действительно отшлепаю тебя, если ты не ляжешь и не уснешь.
Его широкая ладонь разгладила подушку и задержалась на ней. Я застенчиво протянула ему руку.
— Не переживай из-за… этого. Пожалуйста. Ну что такое поцелуй для друзей?
— По крайней мере, разнообразие в череде споров, — ответил он.
Я хотела придумать достойный ответ, но мне было лень говорить. Гораздо приятнее лежать, все еще сжимая его пальцы. Пожалуй, самый приятный способ заснуть. Я уже много пережила, многое ждало меня впереди, но сейчас мне было спокойно.
Мистер Фрейзер-старший принес мне утром чай и спросил, готова ли я «сражаться за те пластинки». Совершенно забыв о разговоре, когда он пообещал мне восемь граммофонных пластинок, если я угадаю, что сказал про меня Кен, я не приблизилась к возможности выиграть их.
Потом Кен принес завтрак.
— Хорошо спала? — спросил он и поставил передо мной тарелку каши. К счастью, ответ был заглушен возгласом его отца:
— Нет, вы только посмотрите, этот парень опять сварил яйца всмятку!
В доме у Фрейзеров царила беззаботность, и вскоре я чувствовала себя гораздо лучше. Но это прошло сразу же, когда после завтрака Кен отошел от телефона и сказал, что разговаривал с папиным хирургом и тот «был готов общаться».
— Так что поедем прямо сейчас, — добавил Кен.
И вот кошмар закончился. Хирург сказал, что папе удалили опухоль, она была не раковая, и, как только он оправится от операции, его ждет еще не один десяток лет жизни. Радость следовала за радостью. Мы поехали в роддом и обнаружили, что за последние двенадцать часов моему братику, Дэвиду Джозефу Гибсону, стало лучше. Потом я рассказала обо всем маме.
— И ты все это время никому ничего не говорила? — Она посмотрела на меня так, будто видела в первый раз.
— Не совсем… — Я покраснела при мысли о шести невинных бутылках молока. — Он может рассказать тебе. — И кивнула на Кена.
Когда мы приехали в больницу, папе тоже уже было лучше, и я рассказала ему, что приключилось с мамой. Это тоже был запоминающийся момент, хотя, как ни смешно, он так волновался за маму, что даже забыл спросить, какого пола ребенок родился, и мне пришлось самой говорить ему.
— А теперь мы поедем в город развлечься, — объявил Кен.
И мы поехали в город — сначала ужин, потом театр и, наконец, танцы. В театре мы неистово аплодировали, а на танцплощадке отплясывали шейк.
— Скажи-ка мне, — потребовала я, бесцеремонно указывая шоколадным печеньем на фотографию на пианино. Была суббота, мистер Фрейзер уехал в гольф-клуб, а мы с Кеном пили чай, сидя у камина.
— Что? — спросил он с набитым ртом.
— Этот ангельский ребенок. Кто он?
— Разумеется, я!
Я встала и подошла поближе. С фотографии на меня смотрел ребенок лет восьми с бровями вразлет, ангельским выражением лица, шапкой светлых волос и маленьким ртом.
— Не верю, — заявила я.
— Я возмущен. — Он лениво перекатился на спину. — Только потому, что из меня вырос такой крупный мужчина!
Меня волновали вообще-то не его габариты, а этот милый детский ротик. Я взяла фотографию, вернулась к камину, опустилась на колени и принялась нахально сверять портрет с оригиналом. Оригинал, поглощая шоколадное печенье, самодовольно заметил, что хорошей фигурой обязан исключительно углеводам.
— Открою тебе один секрет. Это последняя моя фотография, сделанная мамой. Я вскоре заработал вот это, и она так и не оправилась от этого удара! — Он показал пальцем на верхнюю губу. — Упал на разбитую бутылку. Лимонада, а не молока!
Не знаю, почему я никогда не замечала шрам.
— Детям это не передастся, — ухмыльнулся он и вдруг замолчал. Интересно, он и Фионе говорил так же? И вдруг меня охватило странное чувство. У него был курносый нос, изогнутая губа, но если бы это было не так, мне бы их не хватало. В песне говорилось «Я люблю тебя, потому что ты — это ты». И каждая черточка его лица — прищуренные глаза, удлиненные щеки, широкая улыбка — стала такой знакомой и дорогой мне. Что там какой-то дурацкий шрам!
— Ты что, думаешь, что кто-то будет обращать внимание на такую ерунду? — взорвалась я.
— Если этот кто-то сам красивый, то вполне возможно, — очень ласково ответил он и дотронулся до моих волос.