Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но ребенок, хоть и был безупречно накормлен, безупречно одет и безупречно отмыт, смутно ощущал тоску о чем-то важном, печаль, причин которой сам еще не понимал. Сущая мелодрама, говорю я. Вот именительно, отвечает моя мать, и не смей над этим скалозубить. Когда он ложился спать, один, беззащитный, впотьмах, наедине с тенями, не дождавшись ни доброго слова, ни доброго взгляда, ни доброй улыбки, вот тогда-то отчаяние захлестывало его, и ему было страшно, очень страшно. Он звал на помощь, заходясь в рыданиях, он сам не знал, чего боится, но просто умирал от страха, и этот безграничный страх приумножал десятикратно его жуткие фантазии. (На всю жизнь останется в нем этот отчаянный страх, который в последние годы заполонит его всего и приведет по стопам матери в психиатрическую больницу.)
В такие ночи мать семейства ровным шагом входила в его комнату и просила, как всегда, безупречно, плакать потише, чтобы не разбудить весь дом. Если он еще всхлипывал, отец не менее безупречно позволял ему спать с зажженной лампой.
А если он продолжал плакать, отец возвращался и напоминал ему, тоже безупречно, что трусы, на его взгляд, самые жалкие из всех людей.
И мало-помалу мальчик привык подавлять при íia и tío[171], как он их называл, все свои эмоции, научившись самообладанию, к какому большинство людей приходят много позже. Отныне он стискивал зубы, молчал о своей боли, оброс панцирем, от которого отскакивал их клинок. И на лице его появилось суровое выражение, крайне неожиданное для ребенка его лет, такое выражение бывает у детей, спасшихся из мясорубки войны, и выражение это терзало в каждый его визит сердце родного отца. Оставаясь наедине с Диего, дон Хайме спрашивал его встревоженно: Что с тобой, мой Диегито? О чем ты горюешь? Если ты о чем-то горюешь, скажи об этом папе. Надо все всегда говорить папе.
А Диего мотал головой и серьезно отвечал, что с ним все хорошо, просто не понимая еще, что с ним плохо.
Но когда наступало время прощаться, мальчик судорожно обхватывал ручонками ноги отца, не давая ему уйти, не уходи, не уходи, не уходи. И дон Хайме, сам чуть не плача, разжимал кулачки сына, цеплявшегося за него с неимоверной силой, вынужденный быть грубым, чтобы освободиться от его хватки, именно тогда, когда он покидал его на долгие две недели. Сотни раз дону Хайме хотелось взять ребенка с собой. И сотни раз он не решался, считая эту затею невозможной для холостого мужчины.
Женившись на донье Соль, он забрал его.
Диего было тогда семь лет.
После семи месяцев гражданской войны Бернанос подвел итог жатве смерти на Майорке: три тысячи убитых за семь месяцев, в которых двести десять дней, равняются пятнадцати казням в день.
И с иронией отчаяния он подсчитал, что на острове, который можно пересечь из конца в конец на автомобиле за два часа, любопытный путешественник мог бы, стало быть, увидеть, как полетят пятнадцать голов инакомыслящих в один день, неплохой счет.
Как же в этом пропитанном мерзостью воздухе чудные миндальные деревья Майорки еще могли расцвести весной?
28 марта 1937-го Монсе родила дочь.
Слишком много всего произошло в деревне с начала войны, чтобы кого-нибудь взволновал тот факт, что Монсе произвела на свет якобы недоношенного младенца весом 3,820 кило и совершенно здоровенького.
Девочку назвали Лунита.
Лунита — моя старшая сестра. Ей сейчас семьдесят шесть лет. Я на десять лет моложе ее. И Диего, мой настоящий отец, ей отчим.
Рождение Луниты стало счастьем для всех.
Донья Пура, не помня себя от радости, тысячу раз уронила свое достоинство и полюбила крошку до безумия. Стоило той заплакать, она брала ее на свои костистые руки, бормотала ей с улыбкой идиотки: Чья это такая сладкая попочка, и с любовью присыпала эту попочку тальком, точно пирожное, и покрывала ее экстатическими поцелуями, бессвязно лопоча Qué mona, qué linda, qué hermosa eres, cariño mío, tesoro mío[172] и так далее.
Донья Соль, блаженствуя, сажала ее на колени и качала, напевая в такт Arre borriquito, arre borro arre, arre borriquito que mañana es fiesta[173], отчего Лунита хохотала взахлеб.
Диего, не сумевший скрыть своего разочарования в день ее рождения, ибо он хотел сына, Диего, смотревший тогда на крошечное сморщенное личико с каким-то недоуменным недовольством, теперь с любовью поил малютку молочком, с любовью ждал ее отрыжечки, самой милой, самой благозвучной, самой проникновенной, самой душевной и самой музыкальной отрыжечки на свете, называл ее прелестью и прирожденной артисткой, не скупясь на глуповатые нежности и умильный лепет, ну-ка, кто улыбнется папочке? улыбнись-ка мне, лапонька!
А Монсе и вовсе была на седьмом небе от счастья, видя, как растет ее детка, которая оказалась такой резвой, такой упрямой и такой своенравной, что Монсе невольно думалось, не оказала ли революция 36-го года столь неожиданного воздействия, модифицировав семейную ДНК, ибо на личике Луниты не запечатлелось и следа той самой скромности, что передавалась из поколения в поколение как доминанта генома униженных.
Вот это характер! — восклицал в восторге дон Хайме, когда малышка гневно сучила ножками, если ей не давали грудь.
Для Монсе существовала теперь только Лунита, все остальное отошло на второй план. Она вполуха слушала Диего, когда он сообщил ей со скорбным лицом о бомбежке Герники и ее мирного населения немецким «Легионом Кондор». До того ли было, если ей почудилось из уст обожаемой доченьки месяца от роду слово пипи, что говорило, заявила она совершенно серьезно, о поистине незаурядном уме.
Монсе была без ума от своей дочурки, и даже рыжина, никогда не нравившаяся ей в Диего, на головке Луниты приводила ее в восторг. Ты моя белочка, шептала она ей, моя лисичка, мой бобренок, моя курочка-ряба, рыжик мой милый, рыженька, рыжуля, mi caramelo[174]. И она пела ей:
Даже Хосе не устоял перед чарами малютки, что принесло ему на время облегчение. Монсе умоляла его быть светским крестным Луниты, и он поддался на уговоры и согласился бывать у Бургосов, но только при условии, что Диего в это время не будет дома. К роли своей он отнесся очень серьезно, старательно укачивая кроху, пел ей «Интернационал», рассказывал сказки, героями которых были Махно и Ласенер[176], и вперемешку с крепкими поцелуями держал перед ней пылкие антифранкистские речи, которые маленькая Лунита слушала, радостно щебеча, а донья Пура в ужасе бежала прочь в свою комнату.