Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Устами Диего коммунистические речи, вдалбливавшие в головы по испытанной методе пропаганды, что анархисты — объективные союзники Франко, похоже, крепко засели в умах односельчан. Так крепко, что Хосе со временем пал в их глазах и стал, в конце концов, предметом всеобщего порицания. Паршивой овцой.
Мелкие собственники осуждали его во имя земельной собственности (он хотел ее упразднить), поденщики во имя организации труда (он ее оспаривал), святоши во имя религии (он богохульствовал, выкрасив в красный цвет венец Пресвятой Девы), деликатные люди во имя деликатности (их слух оскорбляла его затейливая брань и обширный репертуар ругательств), а Диего во имя давнего детского соперничества (очень своевременно вылившегося в политическую вражду).
Первое побуждение Хосе было столь же логичным, сколь и парадоксальным: он держался за свою анархистскую утопию тем крепче, чем яростнее ее хулили.
Он говорил, что ничему и никогда ее не одолеть. Что она — свет, мерцающий на дне колодца надежды. Дыхание большой души в узколобом мире. Говорил, что, пожив в ней пусть недолго, он навсегда стал другим человеком. Говорил, что Испания — единственная земля, где она может пустить корни. А в дни большого вдохновения говорил, что она — цветок, чьи семена могут пролежать в земле тысячелетия, сохранив первозданной способность произрастать и цвести. Пусть шелудивые псы пляшут под дудку Диего, а я все равно буду покорен только моей мечте! — заявлял он матери, которая смотрела на него ошеломленно и тревожилась все сильней.
А потом, мало-помалу, вера его пошатнулась. Он трезвел. Или, вернее сказать, наступила пора, когда он не мог ни поверить до конца в свою химеру, ни до конца от нее отказаться. Вот как он, по сути, мыслил теперь: люди таковы, каковы они есть, стало быть, несовершенны, стало быть, очень несовершенны, стало быть, очень-очень несовершенны, а общество, которое они составляют, зыбко, ибо подвержено их переменчивым желаниям и фантазиям, и он отстаивал отныне иную, поумневшую утопию, утопию, красную, как кровь, и черную, как душа человеческая, утопию искушенную, прозорливую, очищенную от дыма иллюзий, иначе говоря, несбыточную, иначе говоря, недосягаемую, но к которой надо стремиться неустанно, чтобы достичь максимально возможного уровня свободы. Такое вот рассуждение.
Но что-то в нем надломилось, и этот надлом рассуждением было не законопатить. И обида, которую он испытал в кафе на Рамблас, столкнувшись с озлоблением убийц из своего лагеря, эта обида, которую ему до поры удавалось держать в узде, захлестнула его. И капля горечи уже примешивалась к ней. Все это плохо кончится, говорил он, как пить дать, плохо. Надрывался я попусту, говорил он, будет мне впредь наука. Сколько надежд пошло прахом, говорил он, мерзость какая.
Этот безнадежный мечтатель, безнадежно утративший свою мечту, с головой ушел в скорбь, то была скорбь по его бунту, скорбь по его детству, скорбь по его наивности, и он нашел единственного виновного в ней — Диего.
Диего стал его идефиксом.
Его идеальным врагом.
После los Hechos de Mayo он стал ему ненавистен, еще более ненавистен, еще более непростителен, чем прежде.
Он обливал его презрением.
Он сотни раз повторял, что этот пес предал революцию, а о революции он говорил, как говорил бы о любовнице, каковой она для него, думается мне, и была. Что этот пес принизил ее. Извратил. Лишил жизни. Что этот пес замарал ее, якобы ей служа, ибо он не понял, что прежде чем примкнуть к ее рядам, надо для начала совершить ее в себе самом. Он доказывал это матери, которая только вздыхала: Опять заладил свое с печальной кротостью, доказывал это лавочнице Маруке, которая слушала его терпеливо, как взрослые слушают детей, и в сотый раз доказывал это Хуану, который, чтобы отвлечь, тащил его в кафе Бендисьон.
Вермут, заказывал Хосе.
Два, говорил Хуан.
В кафе все разговоры шли о том, хорошо ли уродятся оливки в этом году.
Только это их и интересует, вздыхал Хосе.
Оливки да бабы, добавлял Хуан.
И Пресвятая Дева, напоминал Хосе.
Это один черт, возражал Хуан.
После чего повисало угрюмое молчание.
А Росита? — вдруг спрашивал Хосе.
Что Росита? — переспрашивал Хуан.
Все еще в столовой? — спрашивал Хосе.
Нет, в Париже зажигает, отвечал Хуан, мрачно посмеиваясь.
И снова повисало молчание.
Ты только посмотри на этих олухов! — фыркал вдруг Хосе.
На него накатывал стих. Люди, говорил он, и две морщины пересекали его лоб, люди все больше склонны обманываться и лгать себе, это прогресс, но в обратную сторону; они готовы дать себя околпачить первому встречному краснобаю, который скажет Идите за вождем; боязливые, пресмыкающиеся, готовые быть рабами, и этот рабский страх заменяет им мораль; они быстрее утешаются, похоронив жену, чем потеряв имущество, я в этом убеждался не раз; они трусы, это еще слабо сказано, то, что они называют mala suerte[180], есть не что иное, как имя, которое они дали своей трусости; слабые, а стало быть, мстительные, они…
………………………………………………………………………………………………………………………
………………………………………………………………………………………………………………………
………………………………………………………………………………………………………………………
………………………………………………………………………………………………………………………
………………………………………………………………………………………………………………………
………………………………………………………………………………………………………………………
………………………………………………………………………………………………………………………
………………………………………………………………………………………………………………………
………………………………………………………………………………………………………………………
………………………………………………………………………………………………………………………;
и этот синодик подлостей и низостей людских он с мрачным видом мог перечислять часами перед столь же мрачным Хуаном, который заказывал, Еще вермут, por favor.
Ибо ему срочно требовалось взбодриться.
Новая фаза наметилась в жизни Хосе, когда — он принялся винить во всем себя, да так яростно, что перепугал собственную мать.
Он проклинал себя. Бичевал себя. Ненавидел себя лютой ненавистью.
От всего, что он прежде обожал, его воротило.
Он развелся с самим собой.
То была преступная глупость, говорил он, ему казалось, будто он вознесся в рай, но то был рай для комнатных собачек. Как мог он быть таким до смешного наивным? А что же Чистота, Вечное Детство, молоко и мед, все люди братья, возвыыыышенные устремления души? Вздор! Сказочки для дураков! Жалкие утешения для жалких людишек вроде него, набивших в жизни шишек и защищающихся туманными мечтами.
Он должен был от этого очиститься. Как можно скорее. И без слез.
Разрушить эти воздушные замки. Выхаркнуть эту патоку.