Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Города Святого князя-крестителя Руси и князя-язычника, натворившего бед в Херсонесе. Города Святой бабушки Владимира Ольги, первой православной княгини, и Ольги-язычницы, страшно отомстившей древлянам за убитого мужа.
И Маша не лгала, утверждая, что будущая студентка женских курсов Святой княгини Ольги при университете Святого Владимира поймет этот Город.
Город ста церквей и четырех Лысых Гор.
Столицу Ведьм и Столицу Веры.
Праматерь всея Руси.
Город, откуда все пошло и куда все возвращалось!
И как тысячу лет назад, так и через тысячу лет и россияне, и малороссы, и в Полтавской, и в Московской, и в Симбирской губерниях знали: именно в Киев на Лысую Гору слетаются ведьмы со всех губерний, со всех областей, чтобы творить здесь свой шабаш.
И как тысячу лет назад, так и чрез тысячу лет именно в Киеве на крутом берегу горели купола Мекки всех православных паломников — Свято-Печерской лавры, где над пещерами, схоронившими пятнадцать славянских духовидцев, сиял негасимый свет. И шел сюда народ и из Москвы, и из Сибири, из Минской, из Курской и Санкт-Петербургской губерний, шел пешком, днями и месяцами, летом и зимой, чтобы, ступив на эту землю, поднять голову к небу и испить благословение небес.
Ибо этот Город мог насытить до краев, как Раем, так и Адом!
Как блаженных, так и мучимых непонятной тоской, какой мучился Миша Врубель, написавший непорочную Богоматерь Кирилловской церкви с мучительно любимой, порочной и легкомысленной светской дамы…
И попавший из Рая Киева в Ад!
И Маша не лгала, утверждая, что будущая «Анна всея Руси» поймет этот Рай и Ад.
Ибо знала уже: уже позже, уже уверенной, царственной рукой, уже будучи Ахматовой, Анна напишет в своем дневнике:
«Киевский Врубель. Богородица с безумными глазами в Кирилловской церкви. Дни, исполненные такой гармонии, которая, уйдя, так ко мне и не вернулась».
То будет ее последняя запись о Киеве!
О какой гармонии она тосковала всю жизнь?
* * *
— Вы говорите о Городе так… Так… — Анна не находила слов. — Вы правы, вы несомненно правы, Мария Владимировна! Я ощущала нечто очень схожее, когда ходила на службу в Софию. Это был миг. Но я не понимала тогда…
— В Софию? Почему туда? Не, к примеру, во Владимирский? — заинтересовалась собеседница.
— Сколько за дочку просишь, маменька? — раздался вместо ответа блеющий вопрос справа.
Маша повернула голову.
Сами не замечая того, они дошли до Крещатика.
И тут к ним прилепился крайне несимпатичный кавалер, низкорослый, с маленькими рыжими усиками. Его рука в грязноватой перчатке указывала на Анну. На лице застыла нервозно-игривая ухмылка.
— Pardon? — вопросительно вымолвила угодившая в «маменьки» Маша.
Поведение кавалера ее удивило.
Приставать на Крещатике к порядочным дамам? Все равно что у всех на глазах поджигать здание городской Думы!
— Вы, мамаша, не смотрите на вид, — выпятил грудь грязноперчаточник. — Я нонче король! Барышня чисто и впрямь нетронутая… натуральный бутончик, — тонкие губы сложились в поцелуй.
Маша скосила недоуменный левый глаз на здание рядом.
Так и есть!
— А что, — с любопытством спросила она, — разве уже шесть часов?
По Крещатицким гранильщикам мостовой можно было сверять киевское время.
Утром 1200 метров улицы заполнял сугубо деловой народ — служащие, хозяйки с корзинками, спешащие на Бессарабский рынок.
В два часа дня начинались гулянья!
По четной стороне (гулять по нечетной отчего-то считалось дурным тоном) навстречу друг другу шествовали два потока людей: господа и офицеры, белоподкладочники и нарядные барышни, дамы, совершающие покупки во время прогулки… Между пятью и шестью, на строго отведенной «гулябельной» территории от Фундуклеевской до Прорезной толпа киевлян становилась густой, как варенье. Ближе к шести «чистая» публика перемещалась в сады — Царский, Купеческий, Шато-де-Флер.
А после шестого часа, по неписаному закону Крещатика, от Прорезной до Думской площади без сопровождения мужчин дамы ходили лишь в том случае, если были проститутками, — явными или полушелковыми, маскирующимися под модисток, учительниц и дам с девочками.
— Пшел вон! — куражливо послала искателя сомнительных развлечений свободная женщина.
Прельстительный Серебряный век явил ей свое человеческое нутро — грубое, сермяжное, ничуть не загадочное.
Но то, что казалось привычной Маше противным, пугающим, противоестественным, показалось ей, новой, смешным. Она захохотала, окончательно уверив окружающих в том, что не имеет отношения к порядочным дамам.
Стоило Киевице послать приставалу, тот повел себя преглупо — весь вытянулся вверх, словно кто-то схватил его за шкирку, и, испуганно вертя головой, засеменил прочь мелкими шажками.
Маша взглянула на Анну.
Та коснулась неуверенным взором улепетывающего любителя гимназисток-бутончиков. Скользнула по пошлым ухмылкам гуляк, ставших свидетелями скабрезной сцены.
Но Маша могла поклясться, Анна не видела их!
Она видела Город!
— Если бы я могла описать то, что я чувствую, так, как вы говорите, — сказала она. — Как вы понимаете Киев.
Она не слышала слов приставалы, она вглядывалась в Машины слова.
— В Киеве я пишу стихи каждый день, только чтоб не сойти с ума.
— Вы намереваетесь стать поэтом? — рассеянно спросила Мария Владимировна.
Маша тоже увидела Город.
Свой Город.
Еще один Киев…
Напротив них, на месте старого особняка профессора Меринга, уже зияла «дыра» Николаевской улицы и возвышался блистательный «Киевский Париж». Фешенебельный отель «Континенталь». Отделанный в изящном новом стиле moderne единственный в Европе двухэтажный цирк «Hippo Palace» — «Конный дворец» спортсмена-аристократа Петра Крутикова.
По Крещатику бежал трамвай нового образца. Пять кинотеатров зазывали народ поглазеть на бегущие «живые картинки». Здание Думы перестало быть двухэтажным, по периметру его подковообразных боков был достроен новый этаж. И как раз в 1906 у думского здания появилась первая — единственная на весь Киев! — урна для мусора с надписью «охрана чистоты и порядка на тротуарах поручается публике».
Но за Машиной спиной все еще пряталось то самое «ветхозаветное пятно» главной улицы — старая почта, которую она показывала Миру.
«Я не хочу умирать…»
— Не знаю. Я не уверена в этом. Я пишу с одиннадцати лет. Но я не уверена, что мои стихи так уж хороши, — донесся до Марии Владимировны голос Анны.