Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Габриэль?
Слабо киваю. Он стискивает мои ладони. Я знаю, что он пытается поймать мой взгляд, но его глаз мне лучше не видеть. Лучше я буду смотреть на наши руки — смуглая в веснушчатой — и думать о том дне, когда я впервые встретилась с Бетани. В памяти всплывают ее слова: «Ты разве не знала, что у крови — своя память? У камней она тоже есть, и у воды, и у воздуха».
— Это правда? — спрашивает он наконец.
Сделав над собой усилие, перевожу взгляд на стену.
Коричневое пятно. По форме похоже на Испанию. Или на Францию. Интересно, откуда оно взялось… Может, кто-то швырнул чашку с кофе. Или с чаем… Если в нем был сахар, то могли остаться крохотные кристаллики.
— Милая. Ну скажи хоть что-нибудь.
Не могу. И смотреть на него не могу. Рассматриваю франко-испанское пятно — с сахаром или без? — представляю прилипшие к стене крупинки, пока очертания не начинают расплываться. Физик встает. Поднимает меня со стула. Крепко прижимает меня к груди. Я чувствую, как бьется его сердце — ровно, мощно, больно. Мои ноги болтаются в воздухе, как у марионетки. Потом он садится на свой стул, усаживает меня на колени, не выпуская меня из смирительной рубашки объятий. Бежать мне некуда, ни от него, ни от себя. Бессильно откидываю голову на его утешительно-горячую грудь, чувствуя, как меня заливает непонятный стыд, запретное желание.
— Она не имела права…
— Прости.
Какое-то время мы оба молчим. На улице срабатывает сигнализация. Чувствую, как ворочается за окном сонная ночь, как касаются горячих сосновых иголок птичьи крылья, слабо дышит нагретый за день асфальт.
— Я придумала ему имя. Макс.
— Сколько…
— Двадцать восемь недель. На этом сроке у них уже есть шанс. А вот Максу не повезло.
Если я дам сейчас волю слезам, потом их ничем уже не остановишь. Поэтому я не плачу. Какое-то время мы сидим и молчим, а потом он берет меня на руки, несет вниз по лестнице и отвозит домой. В открытые окна врывается пряный, горячий воздух. Дома, в кровати, я даю себе волю. Сказать тут нечего, физик и не пытается. Зато он всю ночь не выпускает меня из объятий. А это уже кое-что.
Утром мы смотрим новости. Пыльная завеса рассеивается, открывая взгляду мертвую пустошь, безотрадную, как сто тысяч чернобылей. Перед этой картиной меркнут и фантазии, и реальность. Километр за километром тлеющих пепелищ, и вдруг — чудом уцелевший островок: футбольное поле, полоска деревьев, сияющее на солнце озеро в ярких точках катамаранов. Мечети зияют провалами куполов, лопнувших, как грибы-дождевики. Под обломками похоронены тысячи людей. Солдаты в противогазах, с детекторами инфракрасного излучения в руках, с ищейками на поводках ищут живых, осторожно пробираясь сквозь лес покореженной арматуры.
Что творится в голове Бетани Кролл, когда на экране оживает кошмар, столь точно ею предсказанный? Что она чувствует — всесилие, гордость, неуязвимость? Или где-то в дальнем уголке ее души просыпается безумный страх? А доктор Эхмет, который прочесывает палаточные городки и пункты Красного Креста, читает списки жертв и нацарапанные фломастером плакаты, разыскивая свою семью — одну из миллионов? Вряд ли этому человеку, с его кривой стрижкой и стоическим «хе», по силам та задача, что он поставил перед собой. Впрочем, он все равно не отступит, и его разбитое сердце соединится с другими, разлетевшимися вдребезги в считанные секунды, — еще одна жертва слепых обстоятельств.
Пройдет пара дней, и всплывут истории чудесных спасений. По невозможно узкой расселине наружу выберется ребенок — целый и невредимый. Старушка, несколько суток пролежавшая под тяжеленой балкой, поведает миру о ежевичном джеме, который спас ее от голодной смерти. А теперь промотаем пленку в то не столь отдаленное будущее, когда уцелевшие разбредутся кто куда, унося с собой горе и осколки прошлого — фотографию, игрушку, кактус, чайник, томик Корана, — и оставят голый остов Стамбула крошиться под напором времени: город-призрак, новый Ангкор-Ват[9]. Пройдет не так много времени, и природа заявит свои права. Насекомые, голуби, белки, ящерицы, змеи, песчаные дюны присвоят руины жилых домов, бюро путешествий, школ и универмагов. Вьюнки, цикламены и бугенвиллеи всех цветов и оттенков прорастут сквозь останки небоскребов, взберутся по ржавым балкам больниц, затягивая их ярким ковром; маки, лимонник, кусты розмарина прикроют зеленью труху и цементную крошку; акации и сирени колонизируют каждую трещинку, раздвигая асфальт и являя миру красоту в самой жестокой ее ипостаси — той, что поет смерть человеку. Однажды сломленное не выпрямляется, будь то сердце или позвоночник. Отмирают нервные окончания; глохнут желания; импульсы меняют свой бег; чувства находят новые пути на поверхность; мускульные движения и душевные порывы заучиваются и превращаются в привычку. Вот почему, хотя я и замечаю в себе стремительное развитие некоего симптома, возникшего в результате новообретенной близости с одним веснушчатым физиком, я не поддаюсь искушению. Ибо ясно вижу его сущность: ложное ощущение. Как и неврологические призраки мурашек, живущие в моих ногах, этот симптом — некоторые назвали бы его любовью — всего лишь зыбкое свидетельство потворства тем чувствам, в которых мне отказано.
В обеденный перерыв брожу по Сети, перехожу по ссылкам, суживаю поиски. Возвращаюсь к развилкам, перепрыгиваю кочки, следую то одной виртуальной дорожкой, то другой — как бог на душу положит. Пробегаю глазами статьи: о недавнем призыве планетаристов выдвинуть бывшему президенту Бушу обвинение в «преступлениях против планеты»; о том, что сибирская тундра размораживается быстрее, чем в самых пессимистичных сценариях; о бассейне реки Амазонки, границы которого отступают, превращаясь в гигантские лужи грязи, где задыхается рыба; о том, что уже скоро остатки лесов сгорят и превратятся в саванну — одно легкое долой. О том, как Гольфстрим вбирает в себя огромные массы талых арктических вод, замедляет свой бег, перестает согревать Атлантику и уродует береговые линии. «Если процесс потепления не удастся вовремя повернуть вспять, рано или поздно человечество неизбежно окажется на грани вымирания», — написал Модак в статье для «Вашингтон пост». Что же имеет в виду Бетани, говоря о неведомом катаклизме под названием «Скорбь»: экологическую «точку невозвращения» — тот поворотный момент, который, по мнению Модака, уже давно миновал, — или какую-то новую, неизвестную науке беду?
Как, спрашивается, можно предотвратить нечто, чему и названия-то не знаешь?
Брожу и брожу, но упираюсь все в тот же тупик.
Фенитон-парк — жилой район, построенный на месте бывшей индустриальной зоны из тех, что росли как грибы, пока не обвалился рынок жилья. Добираюсь я сюда позже, чем планировала, уже в седьмом часу. По адресу, который я задала навигатору, обнаруживается торговый комплекс из нескольких зданий, с парковкой посередине. Здесь есть сауна, магазин рыболовных снастей, ветеринарная клиника, кинотеатр и несколько магазинчиков престижных марок одежды, витрины которых украшают манекены в нарядах «на каждый день». Сразу за комплексом начинается поле для гольфа. Сама церковь — приземистое розовое строение — чем-то напоминает сборные домики в скандинавском стиле: воинственно миролюбивое здание в искусственном сообществе. Среди аккуратных рядов рябин и веерных кленов меня ждет сюрприз: здесь есть не только парковка для инвалидов, но и бетонная рампа, ведущая к входным дверям. Ну надо же. Похоже, хромых и убогих тут привечают.