Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За пением народных песен время бежало столь стремительно, что участники домашнего хора, случалось, даже не успевали выпить за ночь, на четырех-пятерых человек-то, бутылку водки, «так было хорошо с песней».
Позже, уже на Тверской, энергичным участником домашнего ансамбля Прохановых станет В. Личутин, который хоть и настроен скептично в плане датировки репертуара («насчет XVI века — это он свистит»), но свидетельствует о том, что его друг в самом деле мастер петь «песни старинные, стихи духовные». «С Люсей, женой, — у него хороший голос, он запевает густым басом, а она ему подпевает по-женски. Видно, еще с юности, когда они ездили по Белому морю, эти песни — такие ритуальные, обрядовые для этой семьи, смыкают их в некий союз брачный. Когда они запевают, видно, какое у них внутреннее согласие, гармония. Песня подчеркивает единение в семье, когда согласно поют муж и жена — это говорит о духовном союзе. Духовно здоровый человек обязательно должен петь. Песня — не только слезы души, но и токи, реки, омывающие душу». С Личутиным они поют и сейчас, по несколько часов; если надоедает петь народные песни, то в ход идут советские[4].
Иногда репертуар расширяется еще больше: особенно, по словам Проханова, когда на сходках присутствуют представители генералитета — А. Макашов, генерал-майор Титов («очаровательный человек, старик, уникальный») — и их жены («она славистка, домашняя такая доня, матрона»). «Когда поддашь — ну давайте частушечки. И начинаются робкие такие, не знаю… „Мы сидели на рябине, меня кошки теребили. Милые котяточки. Цап-царап за пяточки“. Такая робкая частушка. Потом: „Меня милый не целует, говорит — потом-потом, Как зайду к нему — на печке тренируется с котом“. А третья была — „Я Маланью еб на бане, журавли летели, мне Маланья подмахнула, валенки слетели“. Все в ужасе — ах! ах! — и, не давая опомниться, можно было впарить следующую частушку: „Все девчата как девчата, а моя как пузырек, сядет срать — пизда отвиснет, как у кепки козырек“. Те вообще визжат — от ужаса и от наслаждения».
«Мое пение поражало моих друзей, это был стимул такой» вспоминает Проханов, забывая, однако ж, добавить: и не только друзей. Из деревень, иногда не успев как следует переодеться, он врывается с добычей в московские редакции, где — лесник, поводырь слепых, бывший ученый, словом, персонаж отчаянно романтический — производит фурор. «В середине 60-х годов, — елейным тоном затягивает поэт Е. Храмов своего знаменитого „Подельника“, открытое письмо „соловью Генштаба“ Проханову, — журнал „Кругозор“ приобрел замечательного автора для рубрики „Фольклорные экспедиции“. Из каждой экспедиции привозил этот автор материал необычный, звонкий, переливчатый. Но за пределами нескольких страниц текста и шести минут звучания пластинки оставалось еще многое, что составляло его устные рассказы. В них была и острая наблюдательность, и лиризм, и патетика, и остроумие. Словом, это был интересный, умный, видящий собеседник».
Ежемесячник «Кругозор» был аналогом издававшегося в середине нулевых «Jalouse» — настоящий глянцевый журнал: дорогой («Ц. 1 р.»), оригинального мини-формата (квадрат), толщиной, дробленостью и размером текстов напоминающий настенный календарь. Направленность его можно охарактеризовать как молодежно-артистическую. Журнал составлялся из динамичных репортажей из заграницы (Токио, Зальцбург), схем, как танцевать тобагианскую польку, фэшн-съемок «Героини сегодняшних дней», анекдотов про физиков, космонавтов и геологов и интервью бравых военкоров, взятых в джунглях у вьетнамских партизан. С гламурной редакцией сотрудничали Визбор, Петрушевская, автор «Приключений Электроника» Велтистов — весь цвет советской окололитературной богемы либерального толка.
К каждому номеру прилагалось 10–12 синих гибких пластинок, из которых особенно ценилась последняя, с записью какой-нибудь западной группы. Сейчас, напротив, любопытнее первые: визг кабана, звуки революционных вьетнамских джунглей («„Четыре против роты“. Рассказ Кима Фыонга, бойца НФОЮВ, записанный в Ханое») и лязг прокатного стана на металлургическом заводе. Записать шестиминутный диск было целое искусство. О том, что такое «шум леса» и с какими трудностями сталкивается корреспондент журнала «Кругозор», можно понять из рассказа Л. С. Петрушевской: «Может быть, это долгое ожидание у водопоя в кустах? Может, это микрофон, свисающий с дерева над поваленной зеброй, к которой обязательно придут хлопотать и пачкать морды шакалы и вдруг смолкнут и прыснут в стороны, когда придет леопард?.. У меня все произошло достаточно просто. Я шла с магнитофоном наперевес по просеке в Беловежской пуще… Кабаниха заорала. В этот момент у меня стала кончаться пленка… От щелчка кабаниха смолкла и ушла. Потом оказалось, что на пленке увековечено 14 с половиной минут ровного металлического шороха и тридцать секунд выразительного визга».
Можно только догадываться, на какие ухищрения приходилось идти Проханову, чтобы записать свои пластинки, а в «Кругозоре» находим их несколько. К примеру, «Песни и наигрыши села Плехово: „Жарко пахать“, „Батюшка“, „Ой, да и что же ты, селезнюшка“, „Чебатуха“, „Тимоня“» — и все это на одном диске.
В. Бондаренко свидетельствует, что О. Попцов, И. Золотусский, Г. Шергова, С. Есин и другие редакторы тогдашнего тонкого глянца заслушивались необычными рассказами экс-лесника о дойке коров, сенокосе, случке скота, посещении тракторной станции, которые скорее были похожи на сюрреалистические видения: «Зорьку доить первым делом. И, растолкав плотно сдвинутые коровьи бока, Валентина села на перевернутое ведро, подойник цепко задала коленями, уперла голову в шелковистый дышащий коровий живот. Соски горячие, упругие, мягкие. С первого удара острая белая игла впилась в звонкий край, за ней другая, третья. Ведро загудело от боя горячего живого потока, заиграло. Розовое огромное вымя качалось у самых глаз. Косые молочные струи вонзались на мгновение в край, и парной сладкий дух подымался к лицу. Быстро-быстро с подойником перебежала по морозу в телятник, там на ходу приняла его телятница тетя Даша, и еще успела заметить, как наполнилась белизной пустая баклажка, и телячья голова окунула нос в молочную жижу». Из кармана путешественник мог извлечь то какую-то свистульку, то каргопольского глиняного китавраса, то деревянную полховскую русалочку, до эпохи тайваньских сувениров было еще далеко, и поэтому такая оснащенность производила известное впечатление.
Он не только поет и фокусничает, но и не пренебрегает возможностями произвести на окружающих впечатление экстравагантной манерой одеваться — если не в редакции, то дома: на нем можно увидеть какие-то фольклорные облачения с красными зверями, алыми деревьями, с мордовскими свастиками. В «Их дереве» упоминаются купленные для жены в деревнях сарафаны. Как происходила скупка? «Я приходил в деревню, где уже вымирал старый уклад, где уже в сельпо гигантские трейлеры завозили шведские и французские туфли контейнерами (это шпилька в мой адрес: я попрекнул его сомнительными диалогами деревенских старух в его рассказах: „Ты в сельпо туфли брала? Французские?“ — „Нет, в Макарьево привезли. Шведские“), а эта одежда была достоянием старух и истлевала в сундуках. И я приходил и спрашивал: нет ли у вас старых одежд, сарафанов, платьев? Я помню, в Каргополе, двор старый, на зеленой траве они расстелили мне свое старое барахло, и я все это по дешевке купил. Привез, и даже моя мама до последнего времени носила эти тяжелые домотканые веренитки» (что такое «веренитки», я забыл у него спросить, но факт тот, что слова этого нет даже у Даля).