Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Несмотря на все, этот визит у Тома был для нее счастливым временем. Ей позволяли оставаться в классной комнате, пока он брал свои уроки, и она более и более углублялась в различные толкование примеров в латинской грамматике. Астроном, ненавидевший вообще женщин, особенно казался ей курьезен, так что она однажды – спросила мистера Стеллинга: все ли астрономы ненавидят женщин, или это был только один этот астроном? Но, предупреждая его ответ, она сказала:
– Я полагаю, это все астрономы, потому что, вы знаете, они живут на высоких башнях; и если женщины придут туда, они станут болтать и мешать им смотреть на звезды.
Мистеру Стеллингу нравилась ее болтовня, и между ними была большая дружба. Она говорила Тому, что ей хотелось бы остаться у мистера Стеллинга вместе с ним и учиться всему, чему он учится: она была уверена, что поймет Эвклида; она заглянула в него и видела, что значит A B C: это были название линий.
– Я убежден, ты не поймешь его и теперь, – сказал Том: – я вот спрошу у мистера Стеллинга.
– Пожалуй, – сказала она: – я сама его спрошу.
– Мистер Стеллинг, – сказала она в тот же вечер, когда они все были в гостиной: – могла ли бы я учить Эвклида и все уроки Тома, если б вы их давали мне вместо него?
– Нет, не могла бы, – сказал Том с негодованием. – Девочки не могут учить Эвклида – не правда ли, сэр?
– Пожалуй, они могут нахвататься всего понемножку, – сказал мистер Стеллинг. – У них много поверхностного ума; но они не в состоянии углубиться ни во что. Они востры, но поверхностны.
Том, совершенно-довольный таким приговором, сейчас же телеграфировал свое торжество Магги, покачивая ей головою из-за стула мистера Стелнига. Что касается Магги, то едва ли когда-нибудь она чувствовала себя так оскорбленною; она гордилась тем, что все ее звали острою, и теперь она видела в первый раз, что ее острота была признаком ничтожества. Ей хотелось быть такою же тупою, как Том.
– Ага! мисс Магги; – сказал Том, когда они остались одни: – видите, нехорошо быть такою вострушкою. Никогда не уйдете вы ни в чем далеко.
И Магги была так поражена этою ужасною будущностью, что она не имела духу отвечать.
Но когда Лука увез в кабриолете этот маленький аппарат поверхностной остроты, Том грустно чувствовал ее отсутствие в одинокой классной комнате; он был гораздо живее и учил лучше себе уроки, пока она оставалась тут; к тому же, она делала мистеру Стеллингу столько вопросов про Римскую Империю и жил ли действительно такой человек, который – сказал по латыни: «не куплю ни за грош, ни за гнилой орех», или эта фраза была только переведена на латинский язык, что Том приходил к более ясному пони манию факта существование народа, знавшего по латыни, не учась итонской грамматике. Эта блистательная идее была важным прибавлением к его историческим сведением, приобретенным в течение этого полугодия, которые прежде не шли далее сокращенной истории народа еврейского.
Но томительное полугодие, наконец, кончилось. С какою радостью Том смотрел на последние желтые листья, разносимые холодным ветром. Сумрачный полдень и первый декабрьский снег ему казался живительнее августовского солнца; и чтоб еще осязательнее увериться, как быстро проходили дни, приближавшие его к дому, он воткнул в землю, в углу сада, двадцать палочек, когда ему оставалось три недели до праздников, и каждый день выдергивал он по одной и бросал с такою силою воли, что она попала бы на луну, если б в натуре палок было летать так далеко.
Но стоило, право, искупить даже ценою латинской грамматики высокое наслаждение опять увидеть светлый огонек в столовой родного дома, когда кабриолета проехала без шума по мосту, покрытому снегом – наслаждение перехода из холодного воздуха в тепло, к поцелуям и улыбкам у родного очага. Ничто не может сравниться с чувством, в нас пробуждающимся посреди мест, где мы родились, где все предметы сделались нам дороги прежде, нежели мы выучились делать выбор, и где внешний мир представлялся нам только развитием нашей собственной личности; мы приняли его и любили, как сознание нашего собственного существование, как наше собственное тельце. Очень обыкновенна, очень уродлива эта мебель в нашем отеческом доме, особенно, если выставить ее на аукционную продажу; последняя мода пренебрегает ею; и это стремление к постоянному улучшению того, что нас окружает, не составляет ли важнейшей характеристической черты, отличающей человека от животного, или говоря с совершенною точностью, требуемою определением, отличающей британца от всякой чужеземной скотины? (Слова эти нельзя принять иначе, как за шутку.) Но небу известно, куда бы увлекло нас это стремление, если б наши привязанности не приросли к этой старой дряни, если б любовь и все, что свято в нашей жизни, не пустили глубоких корней в нашей памяти. Увлечение калиновым кустом, развесившим свои ветви над зеленью изгород, как зрелищем, более приятным, нежели роскошнейшие фуксии и цистусы, поднимающиеся над мягким дерном, покажутся совершенно-неосновательным предпочтением каждому садовнику, или всякому строгому уму, не признающему привязанности, которая основывается на осязательном превосходстве качества. Но этот калиновой куст именно предпочитается, потому что он шевелит наши ранние воспоминание, потому, что он не новость моей жизни, потому что он обращается ко мне чрез посредство настоящих впечатлений формы и цвета, и был старым товарищем, в тесной связи с моими радостями, когда мы так живо чувствовали их.
Старое, румяное рождество с снеговыми кудрями исполнило свой долг в этот год самым благородным образом и выставило всю прелесть тепла и колорита с особенным контрастом после снега и мороза.
Снег покрывал лужайку против дома, берега реки мягкою пеленою, как тельце новорожденного ребенка; он лежал на каждой покатой кровле, оканчиваясь аккуратными бордюрами и выставляя с особенною резкостью во всей глубине колорита темно-красные наличники; тяжело висел он на ветках лавровых кустов и сосен, в заключение падая с них с потрясающим треском; он одевал белым покровом неровные поля с турнепами, на которых овцы представлялись темными пятнами; все калитки и ворота были завалены его холмистыми наносами, и забытые четвероногие животные стояли там и сям как будто окаменелые в неподвижной печали; в целом ландшафте не было ни света, ни тени; небеса казались одним спокойным, бледным облаком; не было также ни звука, ни движение, только одна темная река текла и стонала, как нескончаемое горе; но старое Рождество, смеючись, налагало это, по-видимому жестокое, очарование на целый внешний мир, потому что оно имело в виду осветить каждый дом новым блеском, усилить роскошь колорита внутри его и придать особенное наслаждение вкусу пищи; оно имело в виду подготовить приятное заключение, которое должно было скрепить первоначальные привязанности родства и придать особую приветливость знакомым лицам, чтоб они блистали, как сокрытое дневное светило. Такая доброта, однако, тяжело ложилась на бедных, бесприютных, и на дома, где не было ни этой теплоты в очаге, ни этого наслаждение в пище, где лица не светили радостью великого праздника, а, напротив, представляли свинцовый, безнадежный взгляд, ничего не ожидающей нужды. Но у старого праздника были добрые намерение; и если ему неизвестна была великая тайна, как благословлять всех людей беспристрастно, то это было потому, что отец его – время до сих пор хранит эту тайну в своем могучем, медленно бьющемся сердце для вечно-неизменной цели.