Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он надвинулся совсем близко, и Скворцов почувствовал на лице у себя летящие с губ старика брызги. Или то был мороз по коже?
— Подумаешь, дело — высадил парня на трассе! Он спокойно на попутке в город приехал! — буквально проорал старик.
— Не понимаю… какого парня?..
— Какого! Как в посёлке у нас картошку по осени с полей в общие погреба ссыпали, чтоб потом год жрать, так по сию пору и сыплют! На тех же деревянных тележках возят, что и семьдесят лет назад! Все, поголовно! Впрягаются в тележку и везут! У нас тут Интернеты, вишь ты, микророботы, а там ничего не меняется: осень, картошка, погреб. Сам видел. И ничего тут не поделаешь. Можно свалить верхушку, режим поменять, головы поотрывать, кто заслужил, конечно, можно — но жизнь исправить, вот так, чтоб до самых сибирских погребов, это практически другое дело! Этому мы не обучались и не ставили ни на первое, ни на двадцать первое место среди насущных задач! Всё на живца, будто заново родились, впервые. Через колено ломали, разруху. А как иначе? Первопроходцы не строят дворцы с фонтанами. И прощалось! Прощалось!! Вы же и звали меня на бруствер, покрывали любой перегиб, когда видели в нём сообразность цели. И с гособлигациями помалкивали, когда народ наш присел ох как низко, и по Сосновскому ни звука, на всё глядели сквозь пальцы. Вы хоть отдавали себе отчёт, что сами — сами! — изолировали меня? Устранились, увлеклись, погрязли в декларациях, собраниях и коллективных письмах! А мне предложили плавать среди акул. Но я нашёл с ними общий язык! Ведь с акулами как? — поменьше рыпаться, чтоб не раздразнить у них аппетит. Так и рождается новая аристократия! Для неё вы свадебный генерал, а я фельдмаршал, правда тоже свадебный. А когда я вынужден был пойти на непопулярные меры, никого не оказалось рядом. Никого!! Так что ж это, господа хорошие?
«А усы у него сивые», — свистнула никчёмная мысль в кружащейся голове Викентия Леонидовича, и, словно ребёнок, закрывающийся руками от ветра, он выдавил из себя отчаянно:
— Но мы же не знали… не знали и… что вы… начнёте войну.
— Вот как? И значит, вы ни при чём? — Он по-бычьи пригнул голову и с интересом уставился на Скворцова. — Не было бы этой войны, где была бы армия, спрашиваю я вас? Чем бы она занималась — большая, сильная, отстранённая от дел, обиженная вами армия?! — печатно прорычал президент, подняв кулаки кверху.
— По-вашему, так выходит, что всё, что ни делалось, всё делалось нам же во благо? — ужаснулся Скворцов.
— А как же, друг мой, а как же? Вам, образованным людям. Соли земли.
— Господи боже…
— Не допустите реванша, господин президент! Свобода в опасности! — только и завывали вы и вам подобные. Защитите завоевания! Удержите ястребов! А как? Как удержать-то? Резолюциями? Уговорами? Или молитвами? И тут вы, как правило, поджимаете губки, мол, догадайся сам, реши, а мы помолчим покуда. Ах, чистоплюи вы гладкие! А главное, чуть что — как же так? мы ж не знали! Да всё вы знали! Всё. И помалкивали — как раз именно там, где было надо. А я, разве мог я не оправдать надежд и ожиданий нации? Тем более что я — человек без совести и принципов!
— Подождите. Я ведь не то имел в виду. Я не говорил… Я только хотел сказать, что система… я не сказал, что это только вы… может быть, я не прав, но опять же появилась эта административно-тоталитарная система, которая практически неотличима от того, что было, с чем боролись, боролись… И нищета ещё, и коррупция эта… Я не говорил. — Голос Викентия Леонидовича предательски дрожал.
— Вы сказали то, что сказали. И я… — он выдержал паузу, — принимаю все ваши обвинения!!
Пистолет упал к ногам Викентия Леонидовича.
11.50
Старик обернул рану на ладони бумажной салфеткой, и вид его сразу сделался несколько подраненным. Он обошёл полукругом совсем как-то стаявшего Викентия Леонидовича, который, казалось, врос в пол и утратил дар адекватного восприятия реальности, задержался возле окна, глубоко вдохнул крепкого сентябрьского воздуха и, помолчав, произнёс сурово:
— Да, вы правы. Я виноват. Слишком виноват, чтобы оправдываться. Всё, что вы сказали, соответствует правде. Думаете, не тяжело мне вспоминать все эти уступки, враньё, компромиссы кровавые, которые и привели к тому, что в день семидесятилетия вы пришли сюда, чтобы меня застрелить? Думаете, не вспоминаю я солдатиков, отправленных на убой только потому, что не повезло им с родителями — обычными работягами без денег и блата — и эти рыла вощёные, для которых они погибали, чтобы жрать было слаще да спать мягче? — Он ссутулился, тяжело перевёл дыхание и с трещиной в голосе вымолвил: — Я мужик. Простой сибирский мужик. Я вырос там, откуда не поднимаются. Мать моя — швея, отец — потомственный алкоголик, бил меня, стервец, пока я ему не ответил. Жизнь заскорузлая, трудная. Бура, у нас говорили. Уж это всё я отлично помню. Дома деревянные были. Удобства, кто в ведро, а так — на дворе. И вода в колонке. — Он точно всматривался в своё прошлое остановившимся взглядом. — Народ работный, грубый, простой. Если прораб, то груздь, вершина допустимого. Или майор тоже. А уж завскладом или какой районный чин — совсем. Значит, в люди вышел. А можно и по уголовной линии. Был у нас один, дядя Миша, фронтовик, круглый год в телогрейке ходил, подойдёт, бывало, ко мне, на глаз взвесит: «На зоне бугор будешь». Вот тебе и дорога, и выбор: хочешь — прямо, а хочешь — накривь, всё сгодится, и губернаторство моё — это почти как американская мечта. Но я пришёл в эту жизнь и подмял её под себя. У вас широкое воспитание. А меня, знаете, однажды Фишер в Потсдаме взял под руку и спрашивает: не правда ли, пейзаж буколический? А я не знаю, что ответить, слова такого не знаю. По мне, буколический — так это если куст квадратом. Или буклями, черть-ие. Ну, согласился, конечно. Буколический, говорю, пожалуй, если отсюда, где мы стоим, а ближе, пожалуй, и не буколический, возможно. И так всю жизнь. До сих пор не понимаю, каким ножом какую рыбу есть полагается. Я её вообще руками люблю. У нас ведь знаете, как люди жили — соседями, то есть почти как родственники. Выйдешь, бывало, поутру на турник размяться, так такого наслушаешься. Из всех окон — своя жизнь. И кто с кем подрался, кто кому глаз выбил, кто у кого рубль занял, и кого обрюхатили, и кто, вернее всего. И никуда оттуда не вырваться, как высадили всех — лесом. Вот и расти тут. Тут твоё место, а там как хочешь. Грязь, конечно, свинство. Так что не был я вознесён на вершину, это теперь возносят, я взобрался на неё по старинке, сам, как непрошеный гость, отбиваясь локтями и зубами. А вы думали? — сверкнул он вдруг вспыхнувшим глазом. — По биографиям кем-то написанным небось судили, по книгам как бы моим лживым. — Он рванул на себя дверцу книжного шкафа, выхватил оттуда пачку книг. — Вот они! Биографии, размышления, мемуары. И ничего из них вы не узнаете: ни как жил, ни что думал, ни как любил, дрался, пил, ни даже как власти хотел, ничего! Одна ложь, ложь! Враньё!! Они отняли меня у себя!! Отняли молодость, мать, двор, друзей, мои мысли, тревоги, сомнения, жизнь! — Он размахнулся и с силой швырнул книги на пол и в приступе ярости принялся топтать их. — Вот! Вот! Вот вам! Вот! — Седая чёлка прилипла к мокрому лбу. Он стал задыхаться, пока наконец, наподдав ногой истоптанный, измятый альбом, не утих, пригладил волосы и сел в кресло. Не дав себе передышки, сказал с горечью: — Правду говоря, из двух вариантов отношения к себе — ненависть или восторг — я бы всегда выбрал первое!