Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда грянула демократия, и Союз писателей оказался на мели, когда над «Сезонами» нависла угроза закрытия, у Бобова началась непрерывная и очень удобная головная боль.
— Что делать, брат, ты же знаешь, я всегда был за свободу, но нынче, сам понимаешь…
— В нашем журнале работают двадцать четыре человека, — ответил я, — половина из них ни черта не делает, четверть откровенно мешают. Сократи их.
— Кого из них уволить, брат? Ведь всем нужно кушать. Если бы кто-то взял на себя бразды правления… — он развел потными ручонками, словно собираясь взлететь.
И я эти бразды взял. Заставил Бобова зарегистрировать фирму под шапкой Союза писателей, моей идеей было издавать книги, все же в этой области мы были профессионалами, и таким образом — содержать журнал. Папа был еще жив, я спросил его, какую книгу времен своей молодости он хотел бы перечитать. От постоянного кропотливого труда над скрипичными душками у него слезились глаза. Он вздохнул, задержал взгляд на своих тапочках и сказал, что определенные сентиментальные воспоминания у него остались от романа «Навеки твоя Эмбер»[31]: «Мне кажется, люди не забыли эту книгу». «Навеки твоя Эмбер» и в самом деле оказалась непредсказуемо и счастливо бессмертной. Денег у нас не было, с рынка исчезла даже газетная бумага, но двоюродный брат матери был директором типографии им. Д. Благоева, и я не мытьем, так катаньем убедил его профинансировать безумный даже для тех времен двухсоттысячный тираж. «Доведешь ты меня до тюрьмы, Мартин», — сказал мой поседевший дядя. «Обещаю носить сигареты», — успокоил его я. Книга вышла страшненькой, стыдливо потертой еще до пакетирования, но мы продали весь тираж меньше, чем за месяц. Мы тут же допечатали еще сто тысяч, и они также ушли влет.
Мы заработали полтора миллиона в то время, когда доллар шел по десять левов за штуку. Бобов засиял и не только никого не сократил, но нанял третьего заместителя и двух бухгалтерш. На наши заработки мы отремонтировали кафе и ресторан Союза писателей, финансировали конкурсы и премии этой организации (а премии, как всегда, были щедрыми и, как всегда, несправедливыми) и платили зарплату шоферу и секретарше самого высокого начальства. Деньги текли, как дорогой напиток в глотку неприхотливого пьяницы. Коллеги и соратники понятия не имели о том, как я рвал жилы, они лениво потягивали свой кофе, шлялись по митингам — не участвовали в них, а развлекались, наблюдая со стороны, а я в девять утра выходил из дома и до девяти вечера сидел на работе, вместе с бухгалтерами приводя в порядок нашу отчетность, потому что у Мишо Бобова болела голова. Домой возвращался отупевший от усталости, и Вероника это все видела и понимала…
В те смутные годы испуга и восторга финансовые пирамиды и растущие, как грибы, банки еще не обобрали всех до нитки, ползущая инфляция, конечно, уже изрядно облегчила наши карманы, но люди все еще выкраивали какую-то толику для душевной радости и красоты. Я разыскал на антресолях обшарпанную брезентовую торбу, похожую на солдатский вещмешок, надевал одежку попроще, чтобы не бросаться в глаза, и обходил фирмы оптовых книгораспространителей. Те всегда нас надували, но даже при этом остаточные суммы порой были головокружительными. В те времена мы еще не знали банковских переводов, оплата происходила, как тогда шутили, тремя способами: кэш, наличными и из рук в руки. Я набивал свою торбу пачками денег и садился в троллейбус, прижимая ее к себе, как нищий, нашедший на улице бумажную денежку. Никогда раньше не видел такой уймы незащищенных денег, а уличный пейзаж уже заполнили «братки»: накачанные, коротко стриженые, с золотыми цепями на бычьих шеях, они были везде, распространяя зловонный запах насилия и жестокости. Если бы они вышли на мой след, мне свернули бы шею на первом же углу. Я рисковал жизнью в прямом смысле слова.
Я выходил из троллейбуса на остановке у «Попа» — памятника патриарху Евтимию, воровато озираясь. От напряжения у меня не было сил даже высморкаться. Шмыгая носом, садился на одну остановку в трамвай: я должен был благополучно довезти до редакции зарплаты этим дебилам, которые целыми днями плевали в потолок, решали кроссворды или исподтишка разглядывали недавно появившиеся порножурнальчики. В нашу бухгалтерию я вваливался, весь дрожа, мне нужно было минут пять, чтобы восстановить дыхание. Любой здравомыслящий человек на моем месте отволок бы хоть одну торбу денег себе домой, ведь нетрудно было сочинить какую-нибудь правдоподобную историю, которая не только не бросила бы на меня и тени сомнения, но даже превратила бы в героя. Вокруг царило повальное безнаказанное воровство, коррумпированная полиция бездействовала, продажное правосудие трещало по швам, как прогнивший барак, но я был для этого слишком глуп или, что еще хуже, страдал излишеством, которое вышестоящие хапуги называли моралью. Возвращался вечерами весь пропитанный запахом порока, засаленных от постоянного употребления, приносящих несчастье денег — бросал пустую торбу в коридоре у вешалки и спешил к телевизору, смотреть последние известия.
Тиражи наших книг головокружительно падали, а Бобов в своем пресмыкающемся благодушии постоянно увеличивал расходы журнала. Я убедил его купить для редакции Ладу-девятку, загружал ее книгами, пока она не проседала от тяжести, и отправлялся колесить по всей стране. Я тогда действительно изучил родину до самых ее глухих закоулков, но не полюбил[32]. Останавливался в первом городке, оставлял пачку книг в одном книжном магазине, во втором — две, в областном центре — по пять-шесть пачек. Летом не раз был на грани теплового удара, зимой мерз, как цуцик, недосыпал, потому что гостиницы были дороги и спать приходилось прямо в машине, есть бутерброды с заветренной колбасой и пить литрами кофе. Через неделю я выезжал снова, с другими книгами и смутной надеждой получить хоть часть денег за предыдущие.
Не забуду морозный вечер в канун Рождества 1994 года. Мы только что издали роман Гора Видала «Император Юлиан», я привез две паллеты книг на книжную биржу в полиграфическом комбинате, отупев от холода торчал рядом с ними, дымя, как паровоз, чтобы согреться, и взглядом изголодавшего пса следил за мелкими распространителями. «Что тут у тебя, кто написал?» — важно и хмуро интересовались те. «Гор Видал, известный американский писатель, — объяснял я, шмыгая потекшим носом, — историческая проза о древнем Риме, разбирают, как горячие пирожки». К семи вечера снег окрасился в болезненный густо-синий цвет, словно мир вокруг меня пересняли через копирку, к тому времени мне удалось продать всего две пачки. Ко мне подошел складской уборщик-цыган со своей тележкой, сделал глоток ракии из ополовиненной бутылки, утер нос рукавом и сказал: «Вижу, бедолага, что дела — швах, но мне нужно мести пол». И я, сорокапятилетний мужик, заплакал.
На следующий день в редакции, когда я зашел в бухгалтерию отчитаться в мелкой сумме, Бобов, как раз к тому времени выспавшись, пригласил меня в свой кабинет, угостил сигаретой и с угрожающей сердечностью потер свои белы рученьки.