Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Сегодня был в банке – день ясный, но душу портишь одним прикосновением к деньгам», – цитата из дневника Александра Блока 1908 года. Но с неменьшей вероятностью она могла бы принадлежать, скажем, Гюставу Флоберу, именовавшему себя «буржуаненавистником» (Gustavus Flaubertus Bourgeoisophobus). Ибо его «аксиома» состояла в том, что «ненависть к буржуазии – начало пути к добродетели». Не говоря уже о богеме вроде Шарля Бодлера: «Если и бывает что-то отвратительнее, чем буржуа, то это – буржуазный художник».
И в бюргерской Германии, как различимо в социологии Вернера Зомбарта, например, «капиталистическая буржуазия» отделялась от «образованного бюргерства». Последний – это не русский бюргер, филистер и мещанин, а олитературенный и «одухотворенный» тип Гёте и Томаса Манна. В противостоянии «лавочников и героев», каковым Зомбарт считал Первую мировую войну, немецкий бюргер лелеял надежду оказаться на стороне последних, на стороне культуры против цивилизации. В этом смысле, хотя немецкое «образованное бюргерство» определенно составная часть «среднего слоя» или «сословия» (Mittelstand), но так же определенно можно назвать его «антибуржуазным».
Разница между обеспеченным материальной собственностью сущностным для буржуа принципом самостоятельности и «автономностью» интеллигенции, эфемерной на фоне ее реальной зависимости от государства либо негосударственных институтов, и в самом деле существенна. И тем не менее многое и многие указывают на то, что речь на самом деле идет о двух сторонах одной медали, о характеристиках человека Нового времени, принадлежащего среднему классу в самом широком смысле этого слова – «воплощению цивилизации модерна», по словам историка Франсуа Фюре. И ничто, может быть, не проливает свет на диалектику этого типа ярче, чем как раз антибуржуазная фобия. Она, продолжает Фюре, «только внешне кажется ненавистью к другому. В основном и главном – это ненависть [буржуа] к самому себе… как выражение его внутренних противоречий»: «одна его половина подвергается критике со стороны другой». Мысль, кажется, очень важная для понимания сущности интеллигенции.
В оптике Пьера Бурдьё символическая война между людьми искусства и буржуазией, интеллектуалами и буржуа за изменение относительной ценности разных видов капитала – часть борьбы в поле власти между держателями этих капиталов, за определение того, кто над кем доминирует. «Интеллектуал» и «буржуа» у него – оба в составе «господствующих классов», только на разных полюсах: первый – «доминируемого» «бедного родственника», второй, соответственно, за хозяина. Американский историк образования Фриц Рингер, поклонник Бурдьё, сравнив образованные общества Германии и Франции XIX века, также пришел к выводу, что речь идет о двух иерархиях в составе «среднего класса» в его широком понимании: «Одна ориентированная на экономику, другая – на образование, включавшая гражданскую службу и тесно привязанная к государству. Иерархия, основанная на образовании, соперничала не только с традиционной, по рождению, но и с возникавшей торгово-промышленной иерархией». О соперничестве иерархий говорит и Питер Гей в своем классическом исследовании о рождении богемы в XIX веке. Основываясь на германском материале, Фриц Рингер не сводит его к особому пути, но говорит об универсальной модели: немецкая «мандаринская идеология образования была как минимум альтернативной формой индивидуализма среднего класса, настолько же системной, как и предпринимательское кредо, и безусловно представлена, пусть и в отличных формах, в других странах», будь то французская «общая культура» (culture générale) или идеал «культивированного джентльмена» в англосаксонском варианте.
Капитал одновременно порождает универсальные ценности свободы личности и равенства ее самореализации в производительном труде, и критерии разделения «овец и козлищ», реального неравенства. Интеллигентская критика буржуазии нацелена на это несоответствие идеалам, против предпочтения рынка справедливому «гражданскому обществу». Хотя, как мы видели, и сама интеллигенция существует при таком же противоречии между заявленной эгалитарностью и реальной элитарностью.
Схожей в рамках европейского континента оказывается динамика в отношениях между знанием и капиталом. По мере становления капитализма как экономической системы и утверждения буржуазии в качестве силы политической враждебность между ними на протяжении первой половины XIX века вырастает за бытовые рамки и достигает кульминации в 1848 году. Историческую основу для интеллигентской антибуржуазности приносят с собой французские впечатления этого года с массовыми расстрелами рабочих и утверждением режима Луи Бонапарта, когда «торжествующая посредственность» оказалась страшнее тирании.
Преимущественно буржуа по своему происхождению, поэты (poètes) романтизма и творческие личности в более широком понимании, художники (artistes) во Франции избрали главным объектом критики буржуазное господство состоятельных нотаблей при Июльской монархии «короля-буржуа» Луи-Филиппа (1830–1848) и Второй империи (1851 —1870). «Никогда, – замечал журнал L’ Artiste в 1832 году, – искусство не обладало таким авторитетом». Миру здравого смысла и железных фактов, «стальному панцирю» капитализма Макса Вебера, требовалась альтернатива. Университет, по большей части подчиненный государству и все в большей степени подвластный духу сциентизма и позитивизма, уже не способен был ее предоставить. Интеллектуальный климат эпохи позитивизма – господство фактов и «здравого смысла» – видел в любой «заржавелой метафизике» объект насмешек. И тогда появляется тип, замыкающийся в своей собственной среде, мире большого города, преображенного новым урбанизмом эпохи промышленной революции. Законченное выражение этот способ жизни находит в романтическом протесте дендизма (в английском с начала XIX века) и особенно в цыганской вольнице богемы (во французском с 1840‐х годов). Это попытка своеобразного Gesamtkunstwerk, жизни в единственно приемлемой реальности, творческой, которая симулирует выход за границы условностей буржуазного общества. Симулирует, поскольку для большинства это только проходной эпизод юности, молчаливо принимаемый «хорошим обществом» на тех же условиях, что и двойная сексуальная мораль буржуазии.
Такая протестная культура оказала несомненное и существенное влияние на коллег по цеху на востоке континента. Которые, еще не имея собственной буржуазии, уже учились ее ненавидеть: что-то вроде японского антисемитизма рубежа XIX–XX веков, скопированного в Европе при отсутствии евреев в самой Японии. Конструирование воображаемой, утопической реальности объединяло художников и богему с социальными утопистами, новыми «идеологами» вроде Сен-Симона, Фурье, Прудона, только на место политических идей вставала культура. Через несколько десятилетий на рубеже XIX и XX веков именно литературно-художественный авангард сыграет наряду с учеными ключевую роль в формировании концепта интеллектуалов.
К этому времени антибуржуазность интеллигенции приняла форму эстетской культурной критики по всему континенту. Наряду с политическими и социальными теневыми сторонами капитализма (или, если угодно, модернизации), ключевую роль играли перемены в сфере культуры. Из образованной публики, совпадающей с «хорошим обществом», развитие вело к публике массовой, катастрофически снижавшей планку «хорошего вкуса». Устрашенные пришествием «масс», жрецы храма прекрасного в панике пытались забаррикадироваться против масс-культуры и охлократии. Эту новую угрожающую массу оксфордский историк литературы Джон Кэри возводит к учению Блаженного Августина о первородном грехе, который обрекал большую часть человечества на участь «проклятой массы погибели» (massa damnata), безвольной «глины» латинской Вульгаты (Рим. 9:21).