Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что касается «скотской» компоненты, то она вообще характерна для начальной стадии конструирования незнаек, и тут явно сказывается сословный гонор – как в польском и русском быдле (bydło). На следующем этапе принцип был переосмыслен, что видно, в частности, в перемене значения подлый/подлость от принадлежности к низшим классам к нравственной характеристике. То же с плебеем/плебейским или с английским vulgar/vulgarian, от «толпы, черни» перешедшими к мировоззренческой характеристике. (Добавим тут, что филистер обозначал также не-студента в смысле выпускника, закончившего университет. Это значение для «кончалого» студента до сих пор сохранилось у поляков, и, между прочим, хрестоматийная строчка в «Евгении Онегине» именно поэтому читалась в первых изданиях как: «душой филистер Геттингенский». И лишь после Пушкин, поколебавшись, в кои-то веки прислушался к Булгарину и характеристику Ленского спрямил.)
В России с мещанами происходит та же метаморфоза от сословной характеристики к отвлеченно-нравственной. Нетрудно увидеть вектор, обратный интеллигенции: там слово, наоборот, из характеристики отвлеченной способности перешло на социальный слой. По мере того, как интеллигенция возвышает себя из социальной глины до соли земли и квинтэссенции духовности, антипод теряет сословные социальные границы: духовный мещанин может быть в любом сословии.
Различия конструирования незнаек, разумеется, есть, но просматривается схожая тенденция выбирать объектом ненависти рыхлую середину общества. И неизменно из социального контекста вырастает антагонизм «сообществ ценностей». Утверждение капитализма сопровождается, с одной стороны, становлением радикального нонконформизма, протеста городской богемы, с другой – материализацией духа эпохи в объекте ненависти всей образованной публики к petite bourgeoisie, petty bourgeois, «лавочникам». От Оноре де Бальзака до Эмиля Золя, и от упомянутого Герберта Уэллса и Бернарда Шоу до Бертольда Брехта на мелкую буржуазию вешали всех собак за «узость мирка» и «отсутствие духовных интересов», а политическая мысль возлагала ответственность за предательство чистых идеалов свободы и равенства, реакционность и популизм. Не только социал-демократы, но и либералы с поправением мелких буржуа к исходу века стали видеть в них воплощение темного царства, питательную почву для радикального национализма, а позднее фашизма. «Не случаен, – пишет Пьер Бурдьё с бесстрастностью ученого, который диссектирует особо мерзкого гада, – эпитет, применяемый для всего, что говорит, думает, делает, имеет или являет собой мелкий буржуа, даже к его морали Со своими мелкими заботами и мелкими нуждами мелкий буржуа – это и впрямь буржуа „мелким почерком“».
Опять-таки, по большому счету, мы напрасно будем искать русскую специфику. Отсутствие «мелкокапиталистической промышленной культуры» западного города в России, которое, согласно построениям М. И. Туган-Барановского, лишило нас «почвы для свободы», отрицать трудно. Но вот на следующий тезис Михаила Ивановича – «именно мелкая буржуазия, ее культурный идеал, ее исторически сложившиеся духовные черты, вкусы и привычки по преимуществу определяет собой духовную физиономию образованного человека Запада и в наше время» (1912) – хочется сказать: «Па-а-звольте, милсдарь!»
Полноте, вполне очевидно, что враг по всему образованному континенту одинаков: это не буржуазные гранды, казалось бы, наиболее полно воплощавшие принципы «манчестеризма», а рядовой, не облагороженный образованием lower middle class. Везде именно «лавочники» были самыми буржуазными буржуями, потому что всегда балансировали на грани между принадлежностью к общественной середине и угрозой опуститься в ряды масс. Поэтому старались при минимуме средств выставить себя максимально выгодно. Хрестоматийный пример – во что бы то ни стало дочку на фортепьянах учить. Отсюда же культ дома как брандмауэра от «масс», home sweet home: занавесочки, слоники, дешевые эстампы, пресловутая герань и вот это всё. Заявка на культурный статус («хочут свою образованность показать и всегда говорят о непонятном») вызывала тем большую неприязнь интеллигенции, что была претензией на родство с ней самой, что-то вроде провинциального родственника с чемоданом, возникающего на пороге столичной квартиры.
Логично, что мелкий буржуа, филистер – как объект даже не ненависти, а презрения образованного мира – имеет практически полного по своему социальному определению собрата в мещанстве, безусловно центральном антигерое в истории российской интеллигенции. Если интеллигенция подразумевает группу выразителей коллективного разума и духовности, то мещанство – социальный слой, олицетворяющий пошлость. Мещанство утверждается в русском употреблении в XVIII веке под влиянием польской практики наряду с «гражданством» вместо бывших «посадских людей» для обозначения «среднего рода городских жителей» или «городового обывательства», стоящих по статусу ниже купечества. Переносное значение начинает образовываться, очевидно, уже с конца XVIII века – сначала в противопоставлении культуре благородного сословия, как в первом русском переводе (1761) мольеровского Bourgeois gentilhomme, «Мещанина во дворянстве». «Вы в высоком дворянстве; вам не надобно ничего такого, которое бы пахло мещанством», – говорит, к примеру, парижский портной графу из провинции в еще одном русском переводе французского романа конца XVIII века.
Свой сословный подтекст мещанство перерастает под влиянием европейских, и прежде всего французских событий революции 1848 года. Забавно, между прочим, что мещанство – это еще и почти омоним французского mesquin (мелочный, жалкий, пошлый), эпитета, которым часто пользовалась французская публицистика той эпохи. Так, в романе ныне забытого российского литератора Александра Вельтмана «Саломея» (1848), барышня в этих именно выражениях негодует: «Comme c’est mesquin! Какое мещанство, – вскричала она…» (потому что папенька в ее честь дадут званый вечер вместо бала).
Тут снова появляется Герцен, куда ж без него. Как интеллигенция первоначально обустраивается в его франкоязычной публицистике, так и мещанство обязано своим местом в интеллигентском лексиконе его текстам после 1840‐х годов. Герцен, как мы помним, понимал интеллигенцию в духе мыслящего активного меньшинства, помещая в «Развитии революционных идей в России» место «умственной работы» (le travail intellectuel) «главным образом, среди мелкого и среднего дворянства». Сословное презрение к мещанину «русского барина-интеллигента», как характеризовал Герцена писатель Боборыкин, соединялось в нем с разочарованием в западном буржуа. По публицистике Герцена можно видеть, как мещанство, русский аналог «буржуази» (сначала так, на галльский манер) становится оценочным термином, «этическое мещанство» – эквивалентом мирового зла вместе с буржуазной цивилизацией. «Мещанство – вот последнее слово цивилизации», – зловеще провозглашает Герцен в 1864 году в «Былом и думах», предрекая, что «в мещанство идет» весь «образованный» мир.
Отшатывание Герцена от «мещанской Европы» равносильно отрицанию западного капитализма и появлению на русском идейном горизонте социалистической альтернативы как национального выбора. «Некоторым народам, – пишет Искандер, – мещанское устройство противно, а другие в нем как рыба в воде. Испанцы, поляки, отчасти итальянцы и русские имеют в себе очень мало мещанских элементов, общественное устройство, в котором им было бы привольно, выше того, что может дать им мещанство». Обратим внимание на очертания немещанской Европы: из нее безусловно исключен протестантизм, который для Герцена символизирует мещанскую религию.