Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я за это всю жизнь прохожу хоть в железной рубахе
И для казни петровской в лесах топорище найду».
Написано в тяжелом 1931 году[84]. Кстати, как и «С миром державным…». Слушаем. Такая же элегическая форма. Н. Я. Мандельштам полагала, что эти стихи посвящены именно ей. Она хранила и сохранила Имя поэта, его архивы, стихи, черновики. Но обращение в стихах направлено к главному – Языку (отец мой, мой друг, помощник грубый). Поэта хранит язык. Поэт обращается к своему «провиденциальному собеседнику», к дальним поколениям, которые только и смогут понять его стих. А значит, ко Времени. И правда, эти стихи были опубликованы на Родине только в 1966 году.
Та же идея жертвенности и та же идея готовности, выражающейся в медленном, величавом жесте-обращении поэта, его манифестации, оформленной в шестистопном элегическом анапесте, сбивающемся на амфибрахий. Этим ритмом только подчеркивается тема готовности и жертвы. Был бы ритм более ровный, мы бы получили преклонение главы, пассивную покорность.
Так же ритмически организован и знаменитый «Век-волкодав»:
«За гремучую доблесть грядущих веков,
За высокое племя людей –
Я лишился и чаши на пире отцов,
И веселья, и чести своей…»
4-х и 3-стопный анапест. Готовность на поединок с равным. С веком-волкодавом. И тоже 1931 год.
Вернёмся к теме формы. Что делает поэтическое высказывание тем кристаллом, держащим его форму, творя которую, поэт, человек пишущий и мыслящий формой, фундирует себе место? Ответ очевиден – ритм, метр, рифма. Поэтическая «структурообразующая» тяга не просто тянет, тащит поэта (в силу чего не язык его орудие, а он сам – орудие языка), но, переструктурируя время в ритме и рифме, реорганизует его, пытаясь удержать, сохранить. Поэзия становится «хранилищем времени». Хранить (помнить) можно лишь в форме. Бесформенная масса жизненных эпизодов, сыпучая, как песок и уходящая сквозь пальцы как вода, не может быть удержанной в памяти. Поэзия, стремясь реорганизовать время, становится «хранилищем времени».
«Все мои стихи более или менее об одной и той же вещи – о Времени. О том, что Время делает с человеком».
В отличие от поэтической формы с её метром и рифмой, памфлет, хроника, мемуар, дневник, сатирический роман, не обладающие такой архитектоникой, не могут выступать формами-хранилищами времени. Автор может много, долго хлопотать, плодить сатирические романы-памфлеты (в случае с А. А. Зиновьевым) или социальные романы-хроники (в случае с А. И. Солженицыным) один за другим, но всегда отставать, стремительно становясь уходящей натурой. Эти романы направлены на обличение, на критику вовне, на прошлое, а потому и живут прошлым, ушедшим временем. А поэтическое высказывание организует язык и жизненный материал в кристалл, концентрат которого позволяет хранить время и тем самым давать шанс на то, что страшный прошлый опыт не повторится, помогает избежать повторов. Роман-хроника и памфлет не дают нам памяти. А потому Освенцим и ГУЛАГ могут повториться.
«Стихотворный размер – это мера, она отмеряет частицы времени», помечает И. Бродский [Янгфельдт 2012: 352]. Лучшие примеры таких размеров, которые передают и удерживают время – это гекзаметр и амфибрахий. Благодаря им стих как бы воплощается в само время. Речь сливается с ним, становясь самим временем. В таких размерах присутствует интонация, более присущая времени как таковому[85]. Стихотворение становится формой бессмертия поэтического высказывания, а через него и автора.
«От великих вещей остаются слова языка, свобода
в очертаньях деревьев, цепкие цифры года;
также – тело в виду океана в бумажной шляпе.
Как хорошее зеркало, тело стоит во тьме:
на его лице, у него в уме
ничего, кроме ряби.
Состоя из любви, грязных снов, страха смерти, праха,
осязая хрупкость кости, уязвимость паха,
тело служит в виду океана цедящей семя
крайней плотью пространства: слезой скулу серебря,
человек есть конец самого себя
и вдается во Время».
Пространство существования для И. Бродского связано с существованием тел, вещей. А время связано с мыслью о теле, о вещи, о памяти, чувстве, в целом о душе. Строго говоря, если автор вознамерился писать свою автобиографию, значит он обязан высказываться поэтически, пытаясь реорганизовать время. Иначе он его не удержит.
«Все мои стихи более или менее об одной и той же вещи – о Времени. О том, что Время делает с человеком» [Бродский 2005: 500]. Поэзия, шире – искусство, есть «форма сопротивления реальности» и попытка создания альтернативы, обладающей признаками совершенства [Бродский 2001, 7: 120]. Какое совпадение с М. К., с М. Прустом! Почти дословное.
Поэт становится «частью речи», растворяясь в языке, становясь его органической частью, внутренним энергийным движителем. И вот мы слышим опять ритм времени, элегический анапест:
«…и при слове «грядущее» из русского языка
выбегают черные мыши и всей оравой
отгрызают от лакомого куска
памяти, что твой сыр дырявый.
После стольких лет уже безразлично, что
или кто стоит у окна за шторой,
и в мозгу раздается не земное «до»,
но ее шуршание. Жизнь, которой,
как дареной вещи, не смотрят в пасть,
обнажает зубы при каждой встрече.
От всего человека вам остается часть
речи. Часть речи вообще. Часть речи».
Поэт, вторит вслед У. Х. Одену И. Бродский, есть тот, «кем язык жив»:
«Время, которое нетерпимо
К храбрым и невинным
И быстро остывает
К физической красоте,
Боготворит язык и прощает
Всех, кем он жив;
Прощает трусость, тщеславие,
Венчает их головы лавром»
«Время <…> боготворит язык». Эта фраза У. Х. Одена сразила наповал молодого И. Бродского, прочитавшего эти строчки давно, ещё в ссылке, и навсегда сдружила поэтов. А тогда, спрашивает И. Бродский, не является ли тогда язык «хранилищем времени»? И «не является ли песня, или стихотворение, и даже сама речь с её цезурами, паузами, спондеями и т. д. игрой, в которую язык играет, чтобы реорганизовать время? И не являются ли те, кем «жив» язык, теми, кем живо и время?» [Бродский 1999: 346].
Это означает то, что сам поэт, дабы стать таковым, «совестным дегтем труда» совершает