Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но вместо подлинной жизни и опыта в искусстве человек и писатель периодически занимается «синематографическим дефиле», кинематографом, то есть описывает нечто увиденное, наблюдает и увиденное переносит на лист бумаги, против чего всячески выступал Пруст [ПТП 2014: 371]. Обычно человек этим и занимается. Он порождает груду хлама над истинным опытом переживания, нагромождает на нём формы имитаций, привычек, страстей и страхов и потом писатель задним числом вес этот хлам описывает. А потому художник должен соскребать этот хлам, это многослойное месиво состояний-недоносков, псевдоформ и имитаций. Мы выше это обсуждали – тему забвения и предательства человеком самого себя: «мы, предав себя самих, оказываемся во власти самолюбия, страстей, рассудка и привычек…» [ПТП 2014: 371-372] (ОВ: 215). В. Т. Шаламов также категорически отказывался воспринимать писателя как туриста, описывающего и наблюдающего жизнь со стороны. Художник (как и философ) – не наблюдатель, не турист. Он «участник драмы жизни», он на себе проводит опыт испытания и ведёт дневник этого опыта [Шаламов 1996: 429].
Реорганизованное время. Событие Иосифа Бродского
Мы ушли на каникулы. Пока у нас перерыв во встречах с М. К., вспомним иной, но весьма концептуально близкий и схожий опыт работы со временем. Пример Иосифа Бродского показывает, что независимо от места и времени проживания опыт понимания, мысли и проживания философа и поэта, Мамардашвили и Бродского, представителей почти одного поколения (Бродский лишь на десять лет моложе М. К.) выглядит радикально схожим, состоящим из множества перекличек[83].
Перекличка эта состоит не в том, чтобы делать из поэта философа, выдергивая из его текстов философские изречения, как это часто бывает у некоторых ретивых ведов и любов, а в том, чтобы находить в их опытах (философского мышления и поэтического высказывания) принципиальное сходство в понимании места главной «формы частного предпринимательства» – авторского мышления и поэтического творчества, воплощением чего выступает творение формы. Последняя представляется главным мерилом личности человека, способом защиты его самого от порабощения собственными иллюзиями или внешней силой.
Для И. Бродского человек в «антропологическом смысле» является «существом эстетическим прежде, чем этическим» [Бродский 1992, 1: 10]. Поэзия, будучи наивысшей формой словесности, представляет собой «нашу видовую цель» [там же]. Те, кто смотрит на поэзию как на развлечение, на «чтиво», в антропологическом смысле совершает непростительное преступление, и прежде всего – против самого себя [Бродский 2005: 113].
А потому «эстетика – мать этики», поскольку поэтическая, шире – литературная форма выступает если не гарантией спасения, то важнейшей формой защиты от порабощения [Бродский 1992, 1: 9]. Если человечество, судя по всему, спасти уже не удастся, то отдельного человека спасти можно. Именно в силу возможного шанса на способность совершить акт творения.
Эти слова из его поэтического манифеста, «Нобелевской лекции», повторялись им самим в его многочисленных интервью, эссе, воплощались в поэтических творениях. «Биография писателя – в покрое его языка», пишет он. А сам пишет свои эссе в сборнике «Меньше единицы» на английском, используя этот автобиографический опыт в качестве упражнения в плохом пока тогда у него языке, «чтобы подхлестнуть язык – или себя языком» [Бродский 1999: 7-8].
Воплощение это находило поразительное сходство с идеями М. К. и прежде всего в главном – в идее художественной формы, удерживающей личность в этом мире, и становящейся формой лоции в его антропологической навигации. М. Пруст писал роман так, что тот (роман) становился органом понимания и переживания. И. Бродский делал эту же работу своим стихом. Более того, в поэтическом высказывании, в отличие от романной формы, работа на лепку и сцепку личностного органона выглядит ещё более явно и в обнажённом виде.
Поэтическое высказывание, организованное (слепленное, структурированное) в виде стихотворной формы, становится тем кристаллом (вспоминаем «Разговор» О. Мандельштама), держащим человека в мире, точнее помогающим ему обрести своё место в нём благодаря тому, что поэтическая форма обладает явно выраженным каркасом, архитектоникой, структурирующей время, точнее, человека во времени.
Поэтическое высказывание, как и воспоминание, суть «формы реорганизации времени: психологически и ритмически» [Бродский 2001, 7: 175]. Создание поэтической формы означает попытку настигнуть или удержать утраченное, текущее Время. Равно как и попытка вспомнить не означает простого желания восстановить в памяти то, что было. Воспоминание предполагает оформление себя в форму, которая помогает тебе, пытающемуся помнить, лучше понять себя, событие, смысл происшедшего.
Вот И. Бродский ведёт беседу с О. Мандельштамом, обсуждая его творение «С миром державным…» [Бродский 2001, 7: 170-175]:
«С миром державным я был лишь ребячески связан,
Устриц боялся и на гвардейцев глядел исподлобья.
И ни крупицей души я ему не обязан,
Как я ни мучал себя по чужому подобью…»
Это стихи-воспоминания. И написаны ради воспоминания. Но чего? И ради чего? Воспоминание всегда почти элегия, в силу чего минорная интонация показывает главную тему – утраты, что само собой показывает и на главную тему – утраты времени. Эту тему утраты и поиска (вновь обретения) утраченного времени поэт может удерживать сугубо своими поэтическими средствами – авторской речью, организованной ритмом (метром) и рифмой. Этот сбивчивый пятистопный дактиль оформляет главное – интонацию. Поэт говорит не о мире державном, не о конкретной исторической ситуации, контексте, он говорит о своём ребяческом, детском отношении с миром – широко открытыми глазами, что чревато и рискованно, а потому – сбивчивый дактиль. Поэт понимает риски, но «ни крупицей души я ему не обязан». Пятистопный дактиль, замечает Бродский, выступает «доморощенным вариантом рифмованного гекзаметра», наиболее подходящего для удержания времени [Бродский 2001, 7: 177]. Чтобы удержать время, надо слиться с ним, поймав его ритм.
Или возьмём вновь О. Мандельштама:
«Сохрани мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма,
За смолу кругового терпенья, за совестный деготь труда.
Как вода в новгородских колодцах должна быть черна и сладима,
Чтобы в ней к Рождеству отразилась семью плавниками звезда.
И за это, отец мой, мой друг и помощник мой грубый,
Я – непризнанный брат, отщепенец в народной семье, –
Обещаю построить такие дремучие срубы,
Чтобы в них татарва опускала князей на бадье.
Лишь бы только любили меня эти мерзлые плахи –
Как, прицелясь