Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что ты за штуку тут выкидываешь? Ведь тебя танцевать пригласили, а не на мачту лазить. А ты вздумал нарядиться матросом…
Друзей в Москве было мало. Вяземский навестил Дмитриева, братьев Александра и Константина Булгаковых (знаменитая братская пара, потом они занимали посты петербургского и московского почт-директоров). В середине января все светские развлечения в Москве прекратились — в знак траура по умершей сестре Александра I Екатерине. Но любители балов все-таки нашли выход: танцевали в тишине, без музыки.
21 января 1819 года Вяземский уехал в Петербург.
Он остановился у Муравьевых на Фонтанке. Карамзины были там. Николай Михайлович все собирался вернуться в Москву, но «История» выходила уже вторым изданием — снова требовалось его присутствие. Карамзину было пятьдесят два года, волосы его поблекли и побелели, вытянутое лицо украсилось нерезкими складками. Но глаза смотрели по-прежнему остро и проницательно, и под взглядом этим Вяземский на минуту вновь ощутил себя нашалившим мальчишкой.
Николай Михайлович работал над девятым томом — описывал «злодейства Ивашки», Ивана Грозного. И, естественно, шли разговоры о вольности, тиранстве, готовящихся реформах, переменах… Начинал эти разговоры обычно Вяземский: иронично поблескивая очками, доказывал необходимость введения конституции в России, жонглировал названиями стран — княжество Шаумбург-Липпе, Саксен-Веймар-Эйзенахское герцогство, Бавария… Скоро появится конституция в Вюртемберге. Вся Европа пишет себе конституции.
— Россия не Шаумбург, — возражал Карамзин, — она имеет свою государственную судьбу, самодержавие есть душа ее. Опыты в сем случае не годятся. Это все равно что чуждый черенок привить к могучему дереву… Я хвалю самодержавие, то есть хвалю зимой печи в северном климате. Впрочем, не мешаю вам думать иначе. Потомство увидит, что было лучше для России… А для меня, старика, приятнее идти в комедию, нежели в залу Национального собрания. Хоть я в душе и республиканец и таким умру.
Вяземский слушал все это с улыбкой. Он глубоко любил Карамзина, преклонялся перед ним (хотя своим творчеством часто опровергал карамзинские принципы). Карамзин на всю жизнь остался для него идеалом творческим и человеческим. Но в политических убеждениях они явно не сходились, пылкое вольномыслие князя Карамзин одобрить никак не мог. У него были свои принципы. «Мне гадки лакеи и низкие честолюбцы и низкие корыстолюбцы, — писал он Дмитриеву. — Двор не возвысит меня. Люблю только любить Государя. К нему не лезу и не полезу. Не требую ни Конституций, ни Представителей, но по чувствам останусь республиканцем, и притом верным подданным Царя Русского: вот противоречие, но только мнимое!» Вяземский этого понять не умел…
Нередко к Карамзину приходили и молодые «либералисты» — Николай Тургенев, Никита Муравьев, Петр Чаадаев… Споры вскипали тогда нешуточные. Пушкин-племянник мог бросить в лицо Николаю Михайловичу резкое: «Итак, вы рабство предпочитаете свободе!» (а Карамзин, вспыхнув, мог назвать Пушкина клеветником)… И Вяземский невольно чувствовал тогда, что, не соглашаясь с Карамзиным, он не может принять и сторону «горячих голов». «Головы военной молодежи ошалели и в волнении, — иронически пишет он. — Это волнение: хмель от шампанского, выпитого на месте в 814-м годе. Европейцы возвратились из Америки со славою и болезнию заразительною: едва ли не то же случилось с нашею армиею? Не принесла ли она домой из Франции болезнь нравственную, поистине Французскую болезнь. Эти будущие преобразователи образуются утром в манеже, а вечером на бале». Запомнилось ему, что Карамзин произнес однажды в разговоре с Николаем Тургеневым:
— Мне хочется только, чтобы Россия подоле постояла.
— Да что прибыли в таком стоянии? — досадливо поморщился Тургенев.
Когда гости разошлись, Карамзин с усмешкой сказал Вяземскому:
— Те, кто больше всех вопиют у нас против самодержавия, носят его в крови и лимфе…
Вот тут князь Петр Андреевич, пожалуй, был согласен с Карамзиным. Были и другие вопросы, в которых они полностью сходились. Например, оба терпеть не могли библейничанъя, то есть нарочитой набожности, вошедшей в то время в обиход в придворных кругах. Промышлять цитатами из Библии стало модно — на этом делались карьеры, добывались кресты и ленты. Из веры делали государственную политику.
Политические споры воспитателя с воспитанником никак не отражались на личных чувствах. Карамзин продолжал нежно любить Вяземского «как брата, хотя и непослушного». «Свидание с князем Петром было для нас нечаянным сердечным удовольствием, — писал Карамзин Дмитриеву. — Зреет умом и характером, как сын, достойный отца».
Литературная братия от души радовалась князю. Вяземский нашел в Петербурге Жуковского, Ивана Козлова, молодого Пушкина. Последнему князь Петр Андреевич был особенно рад. В последний раз они с Пушкиным виделись в мае 1817-го. Тогда Вяземский трижды навещал Пушкина в лицее — 22 мая, на экзамене по истории, 26 мая, в день восемнадцатилетия Пушкина, и 30 мая. Пушкин почти ежедневно бывал тогда у Карамзиных, где остановился Вяземский. «Общество наше составляют лицейские Пушкин и Ломоносов, — сообщал князь жене 29 мая, — они оба милые, но каждый в своем роде: один горяч и ветер, забавен и ветрен до крайности, Н М бранит его с утра до вечера, другой гораздо степеннее». Тогда же перешли на «ты»“. Они братски обнялись. Вяземскому в Варшаву писали, что Пушкин повесничает, стреляется чуть ли не каждый день, но и пишет поэму о богатыре и красавице, начатую еще в лицее… Пушкин был быстр, весел и самолюбив. Вяземский улыбался: не таков ли он сам был еще несколько лет назад? Шампанское да стихи на уме… Мальчишка.
Так началась их неровная, нервная дружба. Вяземскому двадцать шесть лет, Пушкину — восемнадцать, разумеется, дистанция все же есть: Вяземский Пушкина обнимает, но говорит с ним как старший, опытный, с устоявшейся репутацией поэт… почти классик. Как умный человек, князь Петр Андреевич не мог не видеть, что Пушкин собой являет нечто необычное, что он, скорее всего, замена Жуковскому, в будущем вождь и глава русской литературы и что возвышение Пушкина так или иначе скажется на месте Вяземского в этой литературе. Ревность?.. Конечно, не без этого. Честолюбив и тщеславен был Вяземский необычайно, хотя и любил надевать маску беспечного дилетанта, мало озабоченного своей поэтической репутацией. Но не мог он, глядя на Пушкина, не думать о том, что законный наследник русской поэзии — все-таки он, Вяземский… Ведь это он — воспитанник Карамзина и Дмитриева, его приветили Жуковский и Батюшков, у него в Остафьеве собирался весь цвет московской словесности. А тут молодой гениальный самозванец. «Надобно посадить его в желтый дом, не то этот бешеный сорванец заест нас и отцов наших… Задавит, каналья…» Он гнал от себя такие мысли — как недостойно, мелко… Что за династии в литературе! Это же не королевство. Ведь ясно, что талант Вяземского, как ни верти, не сравнится с дарованием Пушкина. Пушкин — молодой Орфей, у него все от Бога. А ему, Вяземскому, предстоит остаться любезным повесой, воплощенным «рассеянием», коренным переводчиком всех государственных глупостей, другом Пушкина… да мало ли кем еще.