Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Поразительный вы человек! — восхитился он. — Идеальный способ поставить собеседника в неловкое положение. Теперь если я хочу продолжать разговор, то вынужден расшифровывать странные обороты, допуская, что могу ошибиться. Либо я должен заставить вас говорить нормально, тем самым причинив вам боль.
— Ну не настолько больно, чтобы доходить до крайности, — заметил я. — Как видите, не умираю, если использую эти буквы.
Он улыбнулся одними усами, глядя на меня так, будто только что узнал, что у меня три руки.
— Хорошо, ну тогда скажите, а с чего вы решили, что санитар смотрел на вас снисходительно? Вы вообще уверены, что он это слово знает?
— Слово, может, и не знает. А смотрел именно так.
— Откуда такой талант к различению снисхождения? — давил в то же место Розенбаум.
— Сейчас вам стоит… — Я запнулся, тяжело тут обойти эти проклятые буквы. — …Взять другую формулировку, исключительно ради комичности.
— Как интересно может поменяться речь человека всего из-за двух букв, — усмехнулся Розенбаум. — И какую формулировку мне нужно избрать?
— Кто смотрел на вас со снисхождением? — Я попытался спародировать голос доктора.
— И кто? — спросил он абсолютно серьезно, применив тактику «дурачок».
— Кого на самом деле вы хотели ударить? — усмехнулся я, продолжая пародировать доктора.
— Ну, это как раз-таки более-менее понятно, — возразил он. — Тут у меня вопросов не возникает.
— Опять отца моего из шкафа вытащите?
— Ну а зачем вы его туда запихали?
— Ничего я никуда не… засовывал. Оставьте его в… оставьте его.
Розенбаум смотрел на меня как-то странно. Как будто я удивительная диковинка или музейный экспонат. Со смесью восхищения, удивления и жалости. Нет, не то слово. Сожаления? Сочувствия?
— Интересно, насколько сознательно вы считываете эмоции? — поинтересовался он, как будто прочитав мои мысли.
— В девяти случаях из десяти — сознательно.
— Откуда такой навык?
— Он развивается у всех, кто вынужден в течение лет шестнадцати анализировать настроение человека, который может ни с того ни с сего взорваться.
— А что за идея про «разрешать кому-то существовать»? Как это связано со снисхождением?
— Это и есть снисхождение. Я такой хороший, что разрешаю тебе, уродцу, существовать.
— А кто так делал? И почему уродцу? В чем ваше уродство?
— Да сколько можно? — устало вздохнул я. — Мне кажется, что вы решили взять меня измором. Это уже неинтересно и неоригинально.
Мне становилось все проще обходиться без двух букв. Мне начало казаться, что это ограничение делает мою речь взвешенной и продуманной.
— Ладно, про отца вы не хотите, не вижу смысла заставлять. Тогда скажите — что произошло в туалете?
— У… Скользко там, навернулся. — Я сам не понял, почему решил не подставлять Семецкого.
Ответил первое, что пришло в голову, и только потом вспомнил о других вариантах. Вот интересно, оказывается, что дилемма вовсе и не дилемма. Как будто решение было принято давно, а все размышления — это скорее попытка его принять. Смириться с поступком, который собираешься сделать, потому что не можешь поступить иначе.
— Навернулся, — хмыкнул Розенбаум, находя замену слова «поскользнулся» забавной. — Да так ловко, что порвали уздечку?
— Такое случается. — Я пожал плечами.
— И даже губу не разбили?
— Я… тверже, чем кажусь.
— Прекрасная замена! — восхитился он. — Даже лучше оригинала. И что вам дает эта твердость?
Я растерялся, сама формулировка вопроса сбила меня с толку.
— В каком смысле?
— Ну, для чего вам эта твердость? Как вы ее используете? Какие выгоды приносит?
— Со мной ничего нельзя сделать, — пожал я плечами. — Невозможно сломать.
Розенбаум задумался, по его лицу я понял, что он подбирает правильные слова.
— И когда вы это поняли?
— Не знаю.
Принтер перестал жужжать. Доктор еще несколько секунд смотрел на меня, но атмосфера явно поменялась. Он двумя руками достал стопку листов из лотка и протянул мне. Я взял их и встал с дивана.
— С… мерси.
— Телефон не забудьте, — указал он на смартфон и почему-то уставился на меня.
Я уставился в ответ. Розенбаума это не смутило, он сидел и смотрел. Я аккуратно положил рукопись на диван, забрал телефон со стола и вновь взял бумагу.
— Что-то не так? — не выдержал я.
— Нет.
— До свидания? — У меня получился скорее вопрос, чем утверждение.
— До завтра, — кивнул он.
Я сунул бумагу под мышку и вышел из ординаторской. Кажется, у доктора едет кукуха. Есть ощущение, что он разговаривает сам с собой, а не со мной. Вот интересно, а у них есть какие-нибудь медкомиссии, которые проверяют, не сошел ли доктор с ума?
Я вернулся в палату, но там никого не оказалось, кроме горизонтального, которого кормила сестра. Видимо, ужин начался. Чтобы не смотреть на эту печальную, а если уж совсем честно, жалкую картину, я положил стопку бумаги на тумбочку и вышел из палаты.
Первое, что я сделал, войдя в столовую, — нашел взглядом Тощего. Он сидел за правым дальним столом, то есть максимально близко к выдаче. Совпадение? Не думаю. Семецкий тоже посмотрел на меня. Ждал, наверное.
Я не стал играть в гляделки. Взял поднос и, чувствуя на себе взгляд Тощего, получил положенные мне макароны с рыбой, салат из капусты, стакан чаю и печеньки «Юбилейные». Почему в СССР так любили это слово? Что им только не называли. Не страна, а сплошной юбилей.
Наверное, если в городе Юбилейном в каком-нибудь ДК «Юбилейный» на какой-нибудь юбилей партии съесть «Юбилейное» печенье, то можно вызвать к жизни