Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Под песенку обоюдную
Чаму ж мне не пець,
Чаму ж не гудець?..
Что? Он сам уже поет? Да не может того быть! Никогда не певал. Разве что накануне вечером что-то пробурчал ускакавшему на пожарища майору. Пожарников впору и сюда присылать, потому что постельные пуховики слишком горячи для губернаторских телес. Он ведь уже кричит что-то, о чем-то просит? Ну, конечно, заливайте, заливайте водицей!.. Но почему пожарники принимают вроде бы женское обличье? Он руки, как крылья, распахнул, силясь затушить, замять, затоптать непотребный пожар. Могут гореть помещичьи дома, но не губернаторские же спальни!
Право, не слушают. Раздувают и без того нестерпимый пожар. Так толстобокая кухарка фукает в самовар, чтоб барин поскорее чаю напился. Ему же чаю не хотелось – воды холоднющей, неманской. Да и какие в этом доме кухарки? И на кухне, и в столовой одни мужики, разве что постель дочкина нянюшка, вызванная сюда из Колноберже, стелет со всем своим усердием. А тут этой песенке, принявшей девичье обличье… да ей самой нянюшка нужна! Или такой вот грубовато-волосатый нянь?..
Никогда Петр Аркадьевич не плакал, тем более в ночи, но кто-то же ласково осушал ему глаза? Пожалуй, нюни, как у несмышленыша какого. Это было смешно. Он, наверно, смехом захрюкал… розовобрюхий поросенок! Да, под нож идущий поросеночек. Уму непостижимо! Кто ж его может тронуть ножом?! И глаза-то утереть – с извинительным взмахом ресниц. С припевом каким-то, который был тише заснувшей внизу под обрывом неманской волны. Он гладил набегавшие волны освеженной рукой… и не мог нарадоваться наступившей тишине: вдруг улеглась волна-волнушка, да и все. Тихо трется, торкается под бочок, тоже утомясь от ночной возни. Но ведь утро и должно быть тихое?..
Обязательно тихое и счастливое.
Он оглядел сорванную с пуговиц ночную рубашку. Непорядок. Китайский шелк не любит, чтоб его драли, как холщевик. Уж не заболел ли он, чтоб в беспамятстве раздирать грудь?
Никого не было. Слуги, разумеется, без зова не входили. Лишь выкупавшееся в неманской воде солнце, прямо и бесстыдно заглядывало в приоткрытые окна. Оно с явным интересом взирало на очнувшегося после сна губернатора. Петр Аркадьевич?.. Ай-яй-яй, надо одеваться.
Он позвонил камердинеру, так и не придумав, что сказать в оправдание постельного беспорядка. Медведи здесь валялись, не иначе.
Но когда камердинер вошел, все необходимое само сказалось:
– Не здоровится, мой друг. Плохо спалось. Кошмары какие-то… В жару метался…
– Доктора прикажете?..
– Ага, прикажу… кофе в постель! Поваляюсь еще малость. А там подумаем, нужен ли доктор.
Пока камердинер занимался своими делами, он, уже совсем проснувшись, голосом вполне губернаторским себя посек:
– Дурак… ой, дурак! Доктора ему нужно! Батьку-генерала, чтоб приказал выпороть на плацу…
Кое-как, маленько оправил вокруг себя постель. А порванные пуговицы… да просто поглубже запахнуть рубашку, и вся недолга.
Так и сделал.
Мало ли какая дурь нахлынет во сне! Слугам ни к чему глазеть на беспорядки. Барин решил поваляться в кровати. Только и всего.За лето 1902 года много больших и малых событий произошло в Гродно. Главным было – возвращение семьи из Германии.
Накануне Петр Аркадьевич своим губернаторским распоряжением установил себе отпуск, – конечно, поставив в известность министерство – и с середины августа по середину сентября провел в Колноберже. Он, кажется, отвык от семейной жизни и все воспринимал заново. И беготню сильно подросших малышек, и молчаливый, замкнутый образ старшенькой, Маши, и помолодевшие ласки идущей к сорока годам Оленьки. В полную-то силу ощутил все это, когда семья перебралась в Гродно. Дочки не могли набегаться по парку, – запоздалое бабье лето разгульно забирало свои права и носило их на оперившихся крылышках. Ольга, облюбовав на втором этаже огромного дворца жилое крыло, обставляла его со всей женской роскошью, сбивалась с ног. Вечером валилась в постель с неизменной усталостью:
– Ой, Петя, ноги отваливаются! Руки прямо не мои!..
– Чьи же, Оленька? – целовал он работящие руки.
– Машкины, Глашкины да вот Алесины…
– Ну, не самой же таскать диваны и навешивать гардины!
– Не самой?.. Забудь показать, как надо, так все сикось-накось перемешают. Кровать в новой спальне – прямо к окнам задвинули. Да еще и рамы на ночь раскрыть норовят. Страх какой! Ругаюсь, если твой старый слуга говорит: барин, мол, так любит, и на первом этаже открывал… А? Что еще любит наш барин?
Петр Аркадьевич чувствовал, что Ольга подбирается к чему-то очень важному для нее. Только не мог понять, с чего и почему.
Выяснилось в самом скором времени.
Нянюшка Алеся… та, прежняя… на правах мамки пятилетней Ары влетала, конечно, без доклада. Чаще всего в погоне за своей неуемной воспитанницей, которая не понимала, что родителям и без нее побыть хочется. Не очень-то понятлива была и сама мамка – почти что ровесница Маши. Хоть и неурочное время, а прибегала в слезах:
– Арабский меня дразнит, поет…
– Так прекрасно! – приходилось нарушать вечернюю идиллию. – Что поет-то?..
– Ой, стыдно, Петр Аркадьевич! Старшенькие про меня вирши сочиняют, а моя милая набарака певунчики пускае…
– Чего же лучше! – благодаря здешней Алесе он уже понимал белорусские словеса.
Эта Алеся заливалась еще пуще:
– Да вы послухайте, Петр Аркадьевич… Ольга Борисовна!
– Слухаем! Слушаем! Давай, сказительница, – вперебой смеялись муж и жена, уже готовившиеся ко сну – она в пеньюаре, он во шлафроке.
Алеся дулась своим смазливым личиком, но под взглядом барина начинала:
Коля с Алесей
Гуляют по лесе…
– И прекрасно! Когда ж и погулять, как не в двадцать лет?
Она останавливалась, умоляя не требовать продолжения. Но взгляд барина требовал того, да и барыня не заступалась, заинтересованно посмеивалась. Приходилось доканчивать:
Алеся с Колей
Все болей да болей…
Какой уж сон под такой-то смех!
– «Все болей?..»
– Ах, милая, так и бывает – волей-неволей…
Алеся бросалась в оправдание:
– Я ж не виновата, что они подсматривают. Стоит за сорочкой или салфеткой для мурзаки Ары отлучиться, так…
– В лес за салфеткой-то? – заходился благодушный барин, а барыня уже материнский гнев поднимала:
– Ну, я им посмотрю! Я им трусишки-то задеру да постебаю как след быть!..
– Это Лену-то? Наталью?.. Им уже за десять перевалило. Побойся Бога, мать, тоже в невесты идут!
Верно, в детской оставались только две последние: Ольга да Арабский-Александра. У старших предшественниц был уже свой девичий будуар, а семнадцатилетняя Маша вообще жила на положении невесты, с собственной прислугой. Ей было не до дразнилок – этим занимались Ленка да Наталка. Ох, стихосказательницы!..