Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иерусалим испещрен эшелонами полостей, вымытых временем, сочащимся сквозь закальцинированную плоть небытия, подобно тому как карстовые пещеры пробуравлены грунтовыми водами. Трудно археологам в Иерусалиме докопаться до «материка» – до того уровня грунта, за которым следует лишь коренная порода. Есть места, где в колодцах глубиной в двадцать метров открывается до десятка Иерусалимов различных эпох. О некоторых этих городах, скажем, периода персидского завоевания, мы совсем ничего не знаем.
Наряду с Вогюэ и Робинсоном археологическим героем отца был Чарльз Уоррен, один из мастеров ложи Quatuor Coronati, «Четырех коронованных мучеников», оставившей в Иерусалиме след в виде братства Ante Christum Natum («До рождения Христа») и сделавшей немалый вклад в науку о восстановлении Храма. Уоррен привлекал своим бесстрашием, безразличием к провалам, что было важно для самой биографии отца, обернувшейся, в сущности, произведением проигрыша. Уоррен вел раскопки под носом у турок, запрещавших приближаться к Западной Стене, Стене Плача, ближе чем на двести ярдов; с помощью шурфов, углублявшихся в грунт сначала вертикально, затем шедших под углом к Стене, Чарльз Уоррен открыл храмовые катакомбы, систему ливневой канализации, где было обнаружено много чего, в том числе и убежище повстанцев Бар-Кохбы[25], оставивших после себя масляные светильники и горшок с недоеденными бобами. Став основателем библейской археологии и покинув Иерусалим, Уоррен дожил и до приключений в Лондоне, когда три года возглавлял тщетные попытки поймать Джека Потрошителя, и до личного фиаско в Англо-бурской войне.
Отец в путешествиях следовал маршрутам Вогюэ и Поленова, в Иерусалиме – усилиям Уоррена и Робинсона, поставив себе целью исследовать все их шурфы, догадки и гипотезы. В одном из примеров он разбирал «проблему проломленной мостовой Ирода». Если изучить внимательно раскопки южного угла Храмовой горы, которые велись уже в новейшие времена под круглосуточным присмотром сотрудников ЮНЕСКО, следовавших принятым еще на заре ислама строжайшим правилам охранения святыни и потому установивших там множество камер наблюдения, можно увидеть, что каменные глыбы, вероятно, бывшие некогда частями храмового комплекса, лежат беспорядочно в ухабах, пробитых этими громадинами при падении с высоты. Воображению предстает картина, как легионеры, используя стенобитные машины, сбивают огромные глыбы, и тот каменный беспорядок, что открывается нам, бродящим по археологическому парку, – это стоп-кадр мистической катастрофы, полоснувшей самое тело истории цивилизации. Но Чарльз Уоррен, говорил отец, справедливо сомневался, что римляне, здесь же отстроившие век спустя Элию Капитолину[26], оставили бы этот строительный материал без использования. Более того, каменные блоки несомненно были бы пущены в дело римскими строителями. Отсюда следует, что глыбы рухнули веками позже, при значительном землетрясении, скорее всего, в византийские времена, отмеченные чудовищной геологической катастрофой восьмого века и последующим за ней вековым задичанием.
Я помню, как отец водил меня поглядеть на эти камни, спрашивал, нельзя ли определить, с какой высоты они рухнули: что может быть важнее, чем точная высота стен Храма, вдруг удастся уточнить принятые данные? «Можно, – отвечал я, – для этого нужна свайная баба. Подогнать сюда свайщиков, пару раз ударить в свободный от камней участок мостовой, и тогда мы сможем оценить сопротивление грунта. Дальше, зная вес камней, мы поймем, какую энергию они выделили при падении, с какой именно высоты». «Да если мы сюда с одними только пассатижами сунемся, тут же начнется Третья мировая», – пожал плечами отец.
«Археология есть искусство обнажения тайны небытия – не самой прекрасной, но всегда страстной суженой, – писал он. – Откуда берется влечение? Откуда этот эротизм устремленности к воскрешению понимания минувшего? В этом есть оплодотворяющий акт творчества – ибо культура изначально устремлена к тайне. И важно помнить, что миры мистики суть лингвистического происхождения, это миры языка вообще».
Сколь бы ни были невелики и обыденны события, происходившие в окрестностях Иерусалима, главное, что касалось их, – это то великое сокрытие, которому поклонялся отец.
В Иерусалиме я был управляем больше интуицией. В отличие от отца, я не очень понимал реальность евангельских событий в привязке к иерусалимскому ландшафту. Для меня дом, где происходила Тайная вечеря, был прозрачным местом, над которым сияла картина Леонардо; деяния, о которых повествуют Евангелия, – скоплением произведений искусства на небольшом по охвату ландшафте, этаким музеем под открытым небом, заключавшим в себе и Сикстинскую капеллу, и собор Святого Петра в Риме, и «Троицу» Рублева. «История без сознания человека – ничто», – думал я и сжимал кулаки, когда какой-нибудь дух времен царя Давида, синеватый лысый гигант, с рослым кедром вместо детородного органа, проносился длинно мимо.
Иерусалим – самый желанный и в то же время самый трудный для раскопок город на планете, потому что густо заселен неуступчивым разнородным населением. Многовековые неутихающие споры за каждую пядь земли создают строгий баланс. Каждый кубический сантиметр расчислен, зафрахтован, охранен, упрятан или освящен. В главной церкви города, поделенной между десятком конфессий, действует строжайший устав; он выработан вековыми боями святых отцов и касается каждого вершка пространства храма: куда можно ставить свечи, а куда нельзя, чей придел Святой Елены, а чей Гроб Господень, и где должна стоять приставная лесенка, которая установлена там уже несколько веков, с тех самых пор, когда забаррикадировавшиеся на Голгофе одни христиане терпели осаду других, получая по этой лесенке через окно пропитание. Убеждать меня в прозрачности Иерусалима, как это делал отец, не стоило; я понимал, что сам город целиком был мифом, состоял из мифов столь значительных, что развенчивать их не имело смысла в той же мере, в какой они все взывали к подтверждению или опровержению своей достоверности. Если бы реальность была штормовым ветром, мифы этого города можно было бы сравнить с правильно поставленными парусами, искусство установки которых обеспечивало бы целостность мачт и хода самой истории цивилизации.
В Иерусалиме и духи чувствовали себя получше. Они меньше терзали меня, им было чем заняться, ко мне они возвращались уже обессиленными. Я и так порядком к ним привык за эти месяцы, но теперь они жили аккуратно, без вмешательств, не наседая. Очевидно, духи были здесь как дома, и то умиротворение, которое они ощущали, передавалось и мне. С первых минут пребывания в городе я почувствовал облегчение, какое испытывает хозяин нескольких своенравных псов, когда достигает собачьей площадки и спускает питомцев с поводка, дабы они наконец ринулись в гущу собратьев. Я видел Иерусалим, наполненный духами, но они мало меня волновали, лишь изредка задевая по плечу или макушке, исчезая на солнце и не мешкая растворяясь в тени. Воздух подрагивал иногда от их объемного присутствия, временами все кругом кишело от пышных процессий – их участники носили бликующие, словно бы целлофановые одежды. Мои личные духи: шестикрылые гиганты, рукокрылые, порхающие бесшумно кошки, два безголовых антрацитовых всадника и несколько бесформенно-мелких, похожих на левенгуковский зверинец, – увлечены были общим духовым движением городского населения, им было не до меня. Они сами были смяты медленным коловращением огненных колесниц, запряженных двоящимся солнцем, поглощены толпами рабочих бесов, некогда служивших по заклятию царя Соломона на постройке Храма, а ныне перекладывающих с места на место со скоростью сантиметр в год разбросанные по пустыне камни, оттеснены отрядами духов-оруженосцев, когда-то зафрахтованных тамплиерами для священной службы в противостоянии с сарацинами, а теперь торгующих кинжальным безумием среди бывших своих врагов. Девочка в красном поселилась в Меа Шеарим и даже стала носить головной платок, – значит, вышла замуж.