Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— То, как я — а вместе со мной мировое сообщество и целый ряд международных соглашений — определяем рабский труд, вы, сеньор попечитель, можете найти в моих публикациях на эту тему. Впрочем, я уверен, вы и так это уже знаете. — Пусть и боковым зрением, губернатор все же удовлетворенно заметил, как тот мгновенно покраснел и напрягся, подтверждая тем самым, что пропустил ответный удар.
Луиш-Бернарду продолжил:
— Рабский труд для всего мира, включая, таким образом, и португальское правительство, означает то, что работник принуждается к труду против его воли.
— Тогда, мой дорогой, у нас на Сан-Томе нет рабского труда. — Это снова был граф де-Соуза-Фару, и губернатор оценил ту легкость, с которой графу удавалось ослабить накал страстей, когда атмосфера разговора становилась чересчур напряженной.
— На наши вырубки батраки, в противоположность тому, что происходит в некоторых английских или французских колониях, — полковник Малтеж слегка наклонился над столом, чтобы привлечь дополнительное внимание к своим словам, — не привозятся силой. Они все получают зарплату, минимум которой определен законом, как вы наверняка знаете; они работают строго по часам, имеют выходной в воскресенье, получают медобслуживание, а также жилье, предоставленное руководством плантаций. Вы считаете это рабским трудом?
— Давайте посмотрим, — Луиш-Бернарду продолжал говорить мягким тоном, будто не ощущал назревания конфликта. — Я не собираюсь вас в чем-либо обвинять. Я лишь передаю вам обвинения, способные причинить вам вред, которые вам предъявляют со стороны. Повторюсь, убеждать придется не меня, а господина Дэвида Джемисона, прибывающего сюда консула Англии на Сан-Томе и Принсипи.
Соуза-Фару встал из-за стола и начал ходить по залу, что с его стороны было еще одним способом снова разрядить обстановку. Граф ходил, рассуждая, и Луиш-Бернарду почувствовал, что может рассчитывать на союзника в его лице:
— Будет сложно убедить англичанина, если мы сначала не убедим вас…
— Чего вам не хватает, чтобы убедиться, губернатор? — на этот раз голос подал один из молчавших до сих пор управляющих.
— Вполне очевидно, что прежде мне надо будет увидеть все на месте, чтобы сформировать свое собственное мнение. Пока же соображений на этот счет у меня нет. Но, если, конечно же, при вашем согласии, о котором я здесь прошу, уже завтра начать мои поездки по вырубкам — по всем, без исключения, и на Сан-Томе, и на Принсипи, по малым и большим, бедным и богатым — то, думаю, через пару месяцев я буду в состоянии ответить на этот вопрос со всей серьезностью.
— То есть, значит, до этих пор все, что я вам тут рассказываю, не имеет для вас никакого значения? — не давал передохнуть полковник Малтеж.
— Нет, конечно же, ни в коем случае. Это значит, что и для себя самого, и для уважаемых сеньоров, и, прежде всего, для того, кто меня назначил, я не выглядел бы достаточно серьезным, если бы стал делать выводы, склоняться в ту или иную сторону, основываясь только на том, что прочитал или услышал. То, что, сеньор полковник, вы мне только что сказали, я зафиксирую как информацию, которая, несомненно, окажется для меня полезной, хотя и неполной.
— Неполной в чем?
— Например: вы сказали, сеньор полковник, что на вырубки батраки свободно, по своей собственной воле прибывают кораблями, что они получают законную зарплату, что их кормят, размещают, обслуживают…
— Именно так.
— … но вы не сказали, что они так же свободно могут покинуть их, когда захотят.
— Покинуть?
— Да. Уехать, перейти работать на другие вырубки, вернуться к себе на родину.
— Ну да, они могут уехать, — подключился попечитель Жерману Валенте. И Луиш-Бернарду обратился уже напрямую к нему:
— Тогда почему они не уезжают? Почему их каждый год здесь высаживается две-три тысячи, а в Анголу возвращается лишь пара десятков человек?
— Потому что они не хотят! — тон полковника был уже на грани объявления войны, по всем правилам. Луиш-Бернарду счел более разумным не заметить вызов. Он поднялся, дав понять, что ужин или, во всяком случае, политический диспут закончен.
— Ну что ж, если так, то проблем не будет. Дорогие сеньоры, я хотел бы поблагодарить вас всех за то, что пришли и, с вашего позволения, на выходе я раздам вам свой календарь посещения вырубок, с датами, которые, — если с вашей стороны не будет тому препятствий, а с моей обстоятельств непреодолимой силы, — меняться не будут. Прошу вашего прощения за спешку, с которой я намерен это сделать, но, вы понимаете, по вполне очевидным причинам, я хотел бы с этим закончить до приезда английского консула.
В ту же ночь, когда все уже ушли и после того, как он провел свои полчаса в созерцании на веранде, Луиш-Бернарду сел за письменный стол и написал короткую записку для Жуана:
«Дорогой друг.
Сегодня за ужином я принимал управляющих основных плантаций вместе с этой зловещей фигурой в лице главного попечителя. Война вот-вот начнется, и довольно велика вероятность того, что мне не удастся выйти из нее целым и невредимым. Как бы я хотел видеть тебя здесь, сегодня, и услышать твои советы!»
Во сне он услышал звон колокола, сначала откуда-то издалека, от горизонта. Потом его звуки становились все более четкими и громкими и, наконец, заставили его проснуться. Он заметил, что сквозь ставни в комнату не проникает свет, что означало, что на дворе все еще ночь. Собравшись повернуться на другой бок, чтобы снова уснуть, он почувствовал, что его голова и подушка намокли от пота. Должно быть, там, снаружи, лето, а колокол звонит с церкви Алвор, созывая народ на утреннюю молитву, и он, скорее всего, лежит в каюте на яхте своего друга Антониу Амадора. Они, наверное, решили поплыть в Алгарве, летом, в свой отпуск, и там, снаружи, их скоро ждут прозрачные воды залива Алвор, куда он обязательно нырнет, чтобы окончательно проснуться. Это будет скоро, да, но еще не сейчас, а пока еще можно продолжить сон: все хорошо, спокойно, и время течет легко, ничего плохого не предвещая.
Колокол, тем не менее, продолжал звонить, и звон его, похоже, уже не звал, а уведомлял. Теперь ему уже слышались какие-то внешние голоса, а окна начали пропускать слабый утренний свет. Он пошарил рукой в темноте и нашел на туалетном столике спички. Чиркнув одной из них, он посмотрел на стрелки ручных часов, оставленных им на столе, неподалеку от себя: было четыре тридцать утра. И только тогда, разом, он освободился от сна.
Убрав в сторону москитную сетку, он встал с постели и пошел открывать оконные ставни. Снаружи небо было еще усыпано звездами, лишь за горой впереди виднелся небольшой просвет, которым утро начинало вытеснять ночь. Колокол уже молчал, и подворье спешно пересекали темные фигурки людей, свидетельствуя о том, что сигнал подъема на плантациях Порту Алегре был услышан. Луиш-Бернарду вдохнул в себя еще остававшийся ночным аромат ванили, к которому начинал примешиваться легкий запах «сумасшедшей розы»[40]. Этот экваториальный цветок меняет свой цвет в течение дня: утром он белый, в полдень розовый, а к концу дня красный, цвета закатного, тонущего в море солнца. Ночь быстро уходила, но вместо яркого утреннего света низко над землей плыл белый туман, похожий на раскрывшийся чуть влажный бутон хлопка. Сквозь туман, чуть вдалеке можно было разглядеть силуэты деревенских домов, возле которых собиралась постепенно нарастающая толпа черных фигур. Один из домов вдруг, без всякой причины огласился тягучими и грустными песнопениями на каком-то из ангольских наречий, которые тут же, в ответ, подхватил хор из нескольких голосов со стороны. Пение становилось мощнее, охватывая теперь уже всю деревушку; оно пересекло подворье Большого дома и достигло окна, из которого Луиш-Бернарду наблюдал за зарождавшимся утром. То была грустная песня о дне, который рождался, окутанный туманом, о солнце, которое они оставили где-то далеко, о море, не сулившем им возвращения, которое они, не видя, лишь ощущали отсюда, о ночи, которая закончилась и похоронила с собой все их мечты и надежды. Нет, то была даже не песня, а, скорее плач — по миру, потерянному и живущему лишь в воспоминаниях о некогда счастливых днях. Они оплакивали свою, другую Африку, с бескрайними равнинами, с высохшей на солнце травой и свободно пасущимися на ней животными, с джунглями, где лев выглядывает себе добычу, зебру, а леопард бесшумно преследует антилопу; с полноводными реками, пересекаемыми на хрупких каноэ между спящими крокодилами и бегемотами, с ночами в саванне, с криками из сельвы и с согревающим тело костром, разведенным на камнях. Да, они оплакивали ту Африку, с бесконечным горизонтом, а не эту тюрьму площадью пятьдесят на тридцать километров, с ее постоянной влагой и плотным, удушающим воздухом, узкими тропинками в сельве, вечным тошнотворным запахом какао и этим ненавистным колоколом, звонящим каждое утро в четыре тридцать, в шесть пополудни и в девять вечера. Они жили здесь во времени, заключенном в жесткие рамки, безжалостно одинаковом и предсказуемом, будто бы сам Бог пометил их так с рождения, дабы ни радость, ни праздник, ни боль ничего уже не могли изменить. И именно здесь, у этого окна, смотрящего на подворье плантаций Порту Алегре, которые барон де Агва-Изе титаническими усилиями основал там, где никто не стал бы жить, Луиш-Бернарду вдруг сделал для себя одно из самых неожиданных открытий: ведь он уже слышал это песнопение. На другом языке, но именно его — в парижской Опере, четыре года назад, присутствуя на «Набукко» Верди. Это была ария «Va pensiero», песнь рабов-иудеев.