Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А я знал, дьяволенок ты маленький, знал, паршивец, что это ты ее спер! — шипит Сдобромутр. — Всю дорогу я знал это!
Вваливаемся в главную залу; в этой части здания я никогда прежде не был. Краем глаза вижу люстру с горящими свечами, стены, отделанные глянцевитыми сосновыми панелями, лестницу, головокружительной дугой уходящую ввысь. Однако все это проходит как-то мимо меня; исполненный ужаса, я толком ничего не воспринимаю, замечаю только, что двусветная зала полна белых господ, здесь почти вся семья — и маса Сэмюэль, и мисс Нель, и две дочери, мисс Элизбет, тут же один из сыновей маса Бенджамина, а вот и сам маса Бенджамин, одетый в поблескивающий мокрый дождевик, приоткрывает парадную дверь и вместе с порывом ветра, принесшим облако водяной пыли, торопливо заскакивает внутрь. Снаружи громыхает, но я слышу его голос, перекрывающий дробь дождя.
Вот уж погодка-то утячья! — выкрикивает он. — Зато, Бог ты мой, это хлещут живые деньги! В пруду воды через край!
На миг воцаряется тишина, дверь захлопывается, и я слышу другой голос:
Что у тебя, Сдобромутр?
Старец отпускает мое ухо.
Насчет книги, — объясняет он. — Книги — той, что украли. Разбойник, который это сделал, — вот он!
В полуобмороке от страха, я сжимаю книгу обеими руками, и мой голос, над которым я совершенно невластен, исторгает из меня нутряные хаыыыы, хаыыыы. Я бы заплакал, но моя боль превыше слез. Хоть бы земля разверзлась да поглотила меня! Никогда не приходилось мне бывать настолько близко к белым; их близость так гнетет, так пугает — просто до тошноты, до рвоты!
Фу ты, ну ты! — произносит какой-то голос.
Мне даже не верится, — говорит другой, женский.
А это чей негритенок-то? — спрашивает третий.
Это Натаниэль, — говорит Сдобромутр. Тон у него по-прежнему сердитый, негодующий. — Этой — Лу-Энн, кухарки. Воришка. Это он книгу слямзил. — Он выкручивает книгу у меня из рук, осматривает, по-ученому подняв брови. — Вот книга, которую взяли. Да тут прямо так и написано. “Про жизнь и про смерть мистера Гадмена”, Джон Буниям. Как раз та самая книжка, маса Сэм, это точно, как то, что меня зовут Сдобромутр. — Страх не помешал мне про себя отметить, что старый притворщик явно запомнил название со слуха, и никого этим жульничеством не проведет. — Я как увидел в буфетной! Расселся, понимаешь, кум королю, читает — я сразу понял, что у него за книга!
Читает? — это переспросил маса Сэмюэль — ошеломленно, недоверчиво. Я медленно подымаю глаза. Белые лица, впервые увиденные так близко, — особенно женские, лишь слегка тронутые солнцем и непогодой — по шероховатости и цвету похожи на тесто или мягкий испод шляпки гриба; голубые, жесткие, как лед, глаза угрожающе поблескивают, и каждую веснушку, каждое движение губ я пораженно наблюдаю в совершенно новом свете.
Читает? — с новым оттенком удивления в голосе повторил маса Сэмюэль. — Да ну тебя, Сдобромутр, что ты такое несешь?
Да, в общем-то, конечно, сэр, где уж ему читать! — презрительно поясняет старикан. — Он просто картинки смотрел, и все. Из-за картинок он книгу-то и слямзил, понятное дело.
Да в ней картинок и нет вовсе, не так ли, Нель? Твоя ведь книжка-то...
Не знаю, так ли это, но впоследствии мне казалось, что в тот момент я почуял, детским безошибочным инстинктом угадал судьбоносную суть момента, когда я могу одним рывком утвердить свое я, а не сделав этого, навсегда кану в безвестность и забвение. В общем, правильно мне это помнится или нет — ведь шаг-то был отчаянный, я всем рискнул, солгал, — но я внезапно справился со страхом, резко повернулся к Сдобромутру и как заору:
А вот и нет! А вот и нет! Я правда могу читать в книжке!
Как бы то ни было, мне запомнился голос Сэмюэля Тернера, когда он, отбросив изумление и недоверчивость, шикнул на своих смеющихся домашних и заговорил тоном спокойного, рассудительного и непредвзятого арбитра:
Ну, ну, да погодите вы, давайте поглядим, вдруг он и правда может!
И вот я уже почему-то сижу у окна, гроза, стихая, грохочет где-то вдали на востоке, а у нас только дождь с крыши капает, да поблизости, сидя на китайских ясенях, ссорятся друг с дружкой мокрые сойки. Я в голос рыдаю, а надо мной со всех сторон белые лица — кружат, нависают, как большие призрачные пятна пустоты, и шепот вокруг. Я бьюсь, стараюсь, лихорадочно ворошу страницы, но все напрасно: не нахожу ни одного знакомого слова. Рыдания душат меня, распирают; чувствую — еще немного, и я просто умру! Горе мое столь огромно, что слова маса Сэмюэля звучат где-то далеко, не доходят, и лишь годы спустя я способен выудить из глубины памяти какие-то их отголоски:
Видишь, Бен, это правда, говорил я тебе! Они хотят! Хотят и пытаются! И, значит, мы будем учить их! Ура!
Нет ничего бессмысленнее и глупее попыток перебирать несбывшиеся возможности, мучительно гадать, как могла бы сложиться жизнь, кабы обстоятельства повернули ее по-другому. Тем не менее, когда злой рок одолевает, этой слабости предается большинство из нас; все те нелегкие годы, когда мне было уже за двадцать, когда я исчез из жизни Сэмюэля Тернера и судьба нас навеки разлучила, я проводил много времени в глупых и бесполезных раздумьях о том, что выпало бы на мою долю, не стань я, себе на горе, благодарным средоточием (или жертвой) жажды хозяина поиграть с предназначением негра. Я все гадал, что было бы, проживи я на лесопилке Тернера всю жизнь. А нет, так что, если бы моя жажда знаний была не столь острой и мне не пришло бы в голову красть книгу. Или — еще проще — если бы Сэмюэль Тернер, при всем его благонравии и справедливости, был в меньшей мере привержен сумасбродной утопической идее, будто рабов можно развивать, просвещая умственно и духовно, и если бы он не избрал меня в подопытные кролики, яростно пытаясь доказать это самому себе и окружающим. (Нет, я понимаю, обвинение не совсем справедливо; если, вспоминая этого человека, постараться не грешить против истины, то придется признать: конечно же, нас связывали крепкие эмоциональные узы, но вместе с тем факт остается фактом: несмотря на теплоту и дружелюбие, несмотря даже на своего рода любовь, с меня начинался именно эксперимент — вроде изучения новых веяний в свиноводстве или внедрения нового сорта удобрений).
Что ж, в этом случае я, несомненно, стал бы заурядным, ничем не примечательным представителем чернокожей дворни, более-менее прилично справлялся бы с простенькими поручениями — вроде того чтобы свернуть курице голову, прокоптить свиную ногу или почистить столовое серебро, — поелику возможно отлынивал бы и всячески придуривался, но из страха потерять хлебное местечко никогда не рисковал бы по-крупному, и, если подворовывал бы, то с большой оглядкой, тщательно выбирал места, где в рабочее время вздремнуть, украдчиво грешил на темном чердаке с желтокожими пухленькими горничными, с возрастом становился бы все раболепнее и подобострастней, всегда находя, чем подольститься, чтобы получить лишний отрез фланели, шмат вареной говядины или зубок табака, при этом обрел бы солидность с приличествующим ей животиком, щегольским жилетом и манишкой, а в старости ходил бы со строго поджатыми губами и значительным видом, звался бы дядюшкой Натом, всеми любимый и любящий всех в ответ, трясущейся дланью гладил бы шелковистые макушки маленьких белых детишек, не знал бы грамоты, страдал от ревматизма и спал на ходу, почти с нетерпением ожидая одинокой кончины, которая наконец-то упокоила бы меня на каком-нибудь полузаброшенном кладбище, заросшем аронией и дурманом. Это было бы, разумеется, не бог весть какое существование, но могу ли я, положа руку на сердце, сказать, что я не был бы счастливее?