Шрифт:
Интервал:
Закладка:
хочу вглядеться в лица седоков.
Но вижу лишь бескровный и зловещий
туман обличий и не вижу лиц.
Всё это как-то связано с зацветшей
сиренью возле старых пепелищ.
Ужель спешат к владениям отцовским,
к пригожим жёнам, к милым сыновьям.
Конец июня: обоняньем острым
о сенокосе грезит сеновал.
Там — дом смолист, нарядна черепица.
Красавица ведро воды несла —
так донесла ли? О скалу разбиться
автобусу бы надо, да нельзя.
Должна ль я снова ждать их на дороге
на Питкяранту? (Славный городок,
но как-то грустно, и озябли ноги,
я ныне странный и плохой ходок.)
Успею ль сунуть им букет заветный
и прокричать: — Возьми, несчастный друг! —
в обмен на скользь и склизь прикосновений
их призрачных и благодарных рук?
Легко ль так ночи проводить, а утром,
чей загодя в ночи содеян свет,
опять брести на одинокий хутор
и уносить сирени ветвь и весть.
Мой с диким механизмом поединок
надолго ли? Хочу чернил, пера
или заснуть. Но вновь блажит будильник.
Беру сирень. Хоть страшно — но пора.
Пригород: названья улиц
Стихам о люксембургских розах
совсем не нужен Люксембург:
они порой цветут в отбросах
окраин, свалками обросших,
смущая сумрак и сумбур.
Шутил ботаник-переумок,
любитель роз и тишины:
две улицы и переулок
(он — к новостройке первопуток) —
растенью грёз посвящены.
Мы, для унятия страданий
коровьих, — не растим травы.
Народец мы дрянной и драный,
но любим свой родной дендрарий,
жаль — не сносить в нём головы.
Спасибо розе люксембургской
за чашу, полную услад:
к ней ходим за вином-закуской
(хоть и дают её с нагрузкой),
цветём, как Люксембургский сад.
Не по прописке — для разбора,
чтоб в розных кущах не пропасть,
есть Роза-прима, Роза-втора,
а мелкий соимённик вздора
зовётся Розкин непролаз.
Лишь розу чтит посёлок-бука,
хоть идол сей не им взращён.
А вдруг скажу, что сивка-бурка
катал меня до Люксембурга? —
пускай пошлют за псих-врачом.
А было что-то в этом роде:
плющ стены замка обвивал,
шло готике небес предгрозье,
склоняясь к люксембургской розе,
её садовник поливал.
Царица тридевятой флоры!
Зачем на скромный наш восток,
на хляби наши и заборы,
на злоначальные затворы
пал твой прозрачный лепесток?
Но должно вот чему дивиться,
прочла — и белый свет стал мил:
«ул. им. Давыдова Дениса».
— Поведай мне, душа-девица,
ул. им. — кого? ум — ил затмил.
— Вы что, неграмотная, что ли? —
спросила девица-краса. —
Пойдите, подучитесь в школе. —
Открылись щёлки, створки, шторки,
и выглянули все глаза.
— Я мало видывала видов —
развейте умственную тьму:
вдруг есть средь ваших индивидов
другой Денис, другой Давыдов? —
Красавица сказала: — Тьфу!
Пред-магазинною горою
я шла, и грустно было мне.
Свет, радость, жизнь! Ночной порою
тебе певцу, тебе герою,
не страшно в этой стороне?
Ларец и ключ
Осипу Мандельштаму
Когда бы этот день — тому, о ком читаю:
де, ключ он подарил от… скажем, от ларца
открытого… свою так оберёг он тайну,
как если бы ловил и окликал ловца.
Я не о тайне тайн, столь явных обиталищ
нет у неё, вся — в нём, прозрачно заперта,
как суть в устройстве сот. — Не много ль ты болтаешь? —
мне чтенье говорит, которым занята.
Но я и так — молчок, занятье уст — вино лишь,
и терпок поцелуй имеретинских лоз.
Поправший Кутаис, в строку вступил Воронеж —
как пекло дум зовут, сокрыть не удалось.
Вернее — в дверь вошел общения искатель.
Тоскою уязвлён и грёзой обольщён,
он попросту живет как житель и писатель
не в пекле ни в каком, а в центре областном.
Я сообщалась с ним в смущении двояком:
посол своей же тьмы иль вестник роковой
явился подтвердить, что свой чугунный якорь
удерживает Пётр чугунною рукой?
«Эй, с якорем!» — шутил опалы завсегдатай.
Не следует дерзить чугунным и стальным.
Что вспыльчивый изгой был лишнею загадкой,
с усмешкой небольшой приметил властелин.
Строй горла ярко наг и выдан пульсом пенья
и высоко над ним — лба над-седьмая пядь.
Где хруст и лязг возьмут уменья и терпенья,
чтоб дланью не схватить и не защелкнуть пасть?
Сапог — всегда сосед священного сосуда
и вхож в глаза птенца, им не живать втроём.
Гость говорит: тех мест писателей союза
отличный малый стал теперь секретарём.
Однако — поздний час. Мы навсегда простились.
Ему не надо знать, чьей тени он сосед.
Признаться, столь глухих и сумрачных потылиц
не собиратель я для пиршеств иль бесед.
Когда бы этот день — тому, о ком страданье —
обыденный устой и содержанье дней,
всё длилось бы ловца когтистого свиданье
с добычей меж ресниц, которых нет длинней.
Играла бы ладонь вещицей золотою
(лишь у совсем детей взор так же хитроват),
и был бы дну воды даруем ключ ладонью,
от тайнописи чьей отпрянет хиромант.
То, что ларцом зову (он