Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И она не просто дарит мне какие-то вещи. Она возмещает мне сам процесс дарения — то, чего так долго не имела возможности делать и о чем теперь глубоко сожалеет. И, принимая ее подарки, я дарю ей удовлетворение от того, что она наконец может отдать.
* * *
В мае 2018 года в возрасте восьмидесяти девяти лет Стэнли внезапно сразила тяжелая болезнь, и в считаные недели — за месяц до тридцатилетия их брака — его не стало. Весь чудесный мамин мир, равно как и ее финансовая стабильность, стали стремительно рушиться.
Через неделю после похорон я приезжаю помочь ей собрать вещи в их зимней квартире в Бока-Ратоне, штат Флорида. Маме необходимо еще купить ее любимый гипоаллергенный тональник, которым она по-прежнему все время пользуется, и она спрашивает, не заедем ли мы за ним в «Блумингдейл».
Как странно оказаться теперь в этом универмаге после стольких лет, когда я практически не ходила по магазинам. Там почти все то же самое — мягкое для глаз освещение, роскошный дизайн интерьера, броская выкладка товаров. Я чувствую эйфорию от витающего там духа богатства и изобилия. И мне кажется, мама испытывает то же самое. В ее поступи вновь появляется та пружинистая легкость, которой я не наблюдала у нее с тех пор, как слег Стэнли.
— Тебе тут ничего не нужно? — спрашивает у меня мама.
— Нет, — отвечаю, — у меня все есть.
По пути к излюбленной косметической стойке мама останавливается примерить туфли. Сунув ногу в одну из балеток FitFlop, она признается, что, когда Стэнли лежал в отделении интенсивной терапии, она прошлась по магазинам, чтобы развеять тревогу, и купила себе две блузки. А еще, проболталась она, у нее шестьсот баксов долга на платежной карте «Блумингдейл».
— Обещай мне, что, когда завещание вступит в силу, ты непременно это выплатишь, — говорю я, и мама обещает.
* * *
В нынешнее время ситуация, естественно, радикально переменилась. Мне пятьдесят три, а маме семьдесят восемь, и теперь моя очередь заботиться о ней. К счастью, у нее есть пенсия, социальное пособие и еще кое-какие поступления, чего на сегодняшний день хватает, чтобы вовремя оплачивать счета. За ужином я обычно забираю у нее чеки. Приношу ей и присылаю разные маленькие подарочки: билеты на какой-нибудь спектакль или концерт в ближайших окрестностях; натуральный клюквенный концентрат, который она добавляет себе в сельтерскую воду; маленькие, затягивающиеся тесемкой мешочки, которые она собирает, чтобы хранить косметику или ювелирные украшения; раскраску для взрослых с позитивными, жизнеутверждающими афоризмами, дабы ей легче было пережить горе; миндальное печенье в шоколаде. Как же замечательно, что я могу вернуть ей хоть то немногое, что мне доступно.
Я даже не представляю, как изменится мама на следующем этапе своей жизни, и не могу не опасаться, что она окажется чересчур подверженной обаянию еще какого-нибудь негодяя вроде Бернарда. И все же я надеюсь: что бы ни ждало ее дальше, моя мать заново откроет в себе чувство независимости и те далекие от меркантильности принципы, которым она на собственном примере учила меня в отроческие годы. Возможно, тогда они и прикрывали собою ее внутренний протест и серьезные проблемы с самооценкой, однако сейчас они мне все же многое способны объяснить.
Я сижу на унитазе в ожидании, когда придет мать. Мне приходится ее дожидаться, потому что я не умею как следует подтереться. И, как всегда, она заставляет меня ждать. Когда она наконец появляется, то, вытирая меня, делает брезгливое лицо. Дескать, ей совсем не нравится этим заниматься, однако она вынуждена, потому что я слишком бестолковая, чтобы все сделать как надо.
По этому вопросу в нашей семье уже не раз разыгрывались баталии. Отец и бабушка яростно спорят с матерью, чтобы она позволила мне подтираться самостоятельно, объясняя, что это вообще не нормально. Однако она и слушать их не хочет — мол, она моя мать и мое тело всецело принадлежит ей.
Я с ней и не спорю. Я доверяю матери и знаю сама, что не способна ничего сделать правильно. Вот только на этот раз дело принимает иной оборот. Там кровь. У меня начались первые в жизни месячные. С этого момента мать позволяет мне начать подтираться самой. И с этого момента разрешает принимать душ без ее присмотра. Мне двенадцать лет.
Проблема крылась в том, что она не видела никакой разъединенности между своим телом и моим, считая, что я целиком и полностью принадлежу ей. Я была одновременно и ее самым что ни на есть любимым, драгоценным чадом, и ни на что не годной тупицей. То она пекла для меня вкусности и шила мне наряды, то орала, что я ничего этого не стою. И вот я постоянно витала между этими двумя представлениями о себе, вечно не зная, где окончательно мне приземлиться, и все время ища подтверждения тому, кем я на самом деле являюсь.
В детском возрасте все было очень просто. Тогда она естественным образом контролировала каждый малейший аспект моей жизни, и это подпитывало в ней потребность меня подчинять. Уже позднее, когда сделалось очевидно, что у меня отдельно от нее формируется личность, что я по-любому не буду ее, что я унаследовала и черты характера своего отца, которого мать ненавидела, но от которого не могла уйти, ситуация резко осложнилась. Помнится, я услышала однажды, как другие взрослые обсуждают ее вспышки злости. Однако они боялись оказаться в гуще наших внутрисемейных трений, и потому никто и никогда не вмешивался.
Родители частенько говорят, что, когда я была ребенком, меня можно было на несколько часов оставить одну в комнате. Я сидела тихо, почти даже не шевелясь. Для них это, похоже, свидетельствовало о том, что я хорошая девочка, послушное дитя. Они не расценивали это как необычное для ребенка поведение, маскирующее глубокие психологические проблемы.
Десятки лет спустя, когда мне было уже за тридцать и я жила в Сан-Франциско, я нашла психотерапевта, который смог «разблокировать» всю мою жизнь. Ему я наконец призналась, сколько мне было лет, когда мать перестала обращаться со мной как с маленькой. Я еще никогда и никому об этом не рассказывала. Мне казалось, если я поведаю кому-либо эту свою позорную тайну, то люди сразу поймут, что я с изъяном, а потому по природе своей недостойна любви. Запинаясь и плача, я наконец нашла в себе силы сказать эти слова. И врач ответил мне вот такой волшебной фразой:
— Это не ваша вина. Вы не делали ничего плохого. Вы были просто ребенком.
Покинув его кабинет, я отправилась в книжный магазин и со второго этажа, глядя в окно на открывающуюся передо мной площадь Юнион-сквер, позвонила матери и спросила ее, почему она не позволяла мне самой распоряжаться своим собственным телом. Она ответила, что не помнит, что, наверное, была еще слишком молода. Но скорее всего, предположила мать, она просто старалась делать для меня самое лучшее, всего лишь пыталась быть хорошей матерью. Что все это для нее очень печально, но ей тут нечего сказать. Больше мы об этом ни разу не заговаривали.
Мои родители поженились в Шри-Ланке в 1972 году. Маме тогда исполнилось девятнадцать лет, она была младшим ребенком вдовы. Ее отец умер от сердечного приступа, когда она была еще совсем юной, а вскоре после этого старший и любимый брат погиб в ужасной автокатастрофе. Она так и не смогла забыть, как однажды утром, уходя в школу, сказала брату: «Пока!» — а вечером в дом привезли его разбитое тело. В определенном смысле в ее душе уже тогда появилась глубокая трещина. Она поняла, что в этом мире не стоит рассчитывать на безопасную жизнь.