Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Папе моему было тогда двадцать девять лет. Он только что получил профессию инженера, окончив престижный Университет Перадении, став одним из сорока восьми свежевыпущенных в том году инженеров на всем острове. Он был очень умным человеком. И очень застенчивым. Вырастила его властная мать, все время толкавшая его к успеху. В определенном смысле в его душе тогда тоже уже имелась глубокая трещина. Он понял, что в этом мире не стоит рассчитывать на многие радости.
Их грозные матери были знакомы с детства, росли бок о бок, в одной деревне. Они были «своими людьми», так что, когда зашел разговор о браке, обе семьи сразу дали согласие. Молодой человек и девушка немного знали друг друга. Возможно, до свадьбы ходили несколько раз вместе в кино — что-то большее было просто немыслимым.
Когда я смотрю на свадебное фото своих родителей и вижу их счастливо улыбающимися, ее — в сверкающем серебристом сари, его — такого красивого и статного в черном костюме, во мне все замирает от благоговения и скорби.
Я родилась у них ровно через год. Мама всегда желала для нас чего-то большего, нежели в те времена могла бы дать нам Шри-Ланка, а потому в 1976 году, когда мне было три года, она убедила отца переехать жить в Нигерию. Когда в Нигерии в 1984 году случился военный переворот, именно мать настояла на том, чтобы мы перебрались в Соединенные Штаты. Мне тогда было двенадцать лет, а моей сестре Намаль — три.
Мы оказались в первой волне осевших в Америке выходцев из Шри-Ланки — небольшое сообщество бывших островитян, обосновавшихся в пригородах Лос-Анджелеса. Случись вам тогда нас увидеть, вы сочли бы нас за идеальное иммигрантское семейство — людей, которые вытягивали себя из социальной ямы чуть не за шнурки.
Что касается отца: в Нигерии он считался уважаемым профессионалом, инженером. В Америке первая его работа заключалась в том, что он, лежа на животе на маленькой роликовой доске, передвигался через сточные илистые воды в противопаводковых каналах. Но постепенно он дорос до государственных должностей в Лос-Анджелесе и наконец сделался весьма выдающимся инженером. Совершенно невероятная жизненная траектория для мальчика из маленькой шри-ланкийской деревушки!
Что касается матери: эта девушка не окончила ни одного колледжа. В Нигерии она сделалась директором ею же открытой школы. В Калифорнии начала с работы воспитателя нулевых классов. Она открывала школу в шесть утра, в шесть вечера закрывала, после чего отправлялась домой прибираться и готовить. За два десятка лет мать скопила достаточно средств, чтобы приобрести нулевую школу в собственность, потом еще одну. Она превратилась во владелицу приличного бизнеса, в домовладелицу.
В Америке мы понимали, что обязаны производить на всех очень и очень хорошее впечатление. Американцы зачастую глядели на нас с подозрением. Бывало, нам говорили, что мы неплохо разговариваем по-английски, предполагая, что это комплимент. Им даже в голову не приходило, что из-за непростой истории нашего острова мы от рождения знаем этот язык, поэтому мы просто улыбались, благодаря за добрые слова. А бывало, когда американцы злились на нас, кричали, чтобы мы убирались из их страны восвояси. Тогда мы понимали: лишь наше активное стремление к совершенству сможет убедить их, что мы такие же люди, как они.
Мы были цепкими в работе, упорными, расчетливыми и очень трудолюбивыми. А еще всегда очень хорошо выглядели: мама в сари, отец в костюме с галстуком в цвет ее сари и две их прелестные дочурки. Как мы блистали на иммигрантских балах, которые были для нас верхом светской жизни в этом наистраннейшем месте — в этой Шри-Ланке под Лос-Анджелесом, в Коломбо у стен Голливуда! Для нас было крайне важно выделяться в своем маленьком сообществе из двухсот семей. Отказаться от этого означало с большой вероятностью подвергнуться презрению — а кто сумеет выжить в безжалостных дебрях Америки без утешения и поддержки своих людей, собственного народа?
Мама всегда считала себя королевой, а мы все были ее верноподданными. Любое притязание на собственную индивидуальность рассматривалось как неподчинение власти, как знак того, что мы ее не любим. А когда мама считала, что мы ее не любим, то милостивая королева исчезала и вместо нее появлялась злая ведьма.
— Тучи сгущаются, — шепотом предупреждали мы друг друга, чувствуя, как настроение матери начинает смещаться в мрачную сторону.
Так коротко можно описать то, что не имело названия и зловеще подкрадывалось к нам исподтишка. Мама орала на нас, била посуду, пока в доме не оставалось ни одной целой тарелки, говорила нам ужасные вещи, которые все оседали у меня в мозгу, и потом требовались десятилетия, чтобы их забыть. Она столько раз разбивала парадные свадебные фото, что мы перестали ставить их в рамочку. Потом она запиралась в ванной и долго рыдала, не в силах остановиться. Бывало, она на несколько дней погружалась в молчание. В одну минуту она могла переключиться от плача к безудержному смеху. Когда нас вовсю еще колбасило после устроенного ею урагана, она могла спросить вдруг: «Что случилось?» И если на наших лицах в ответ не отражалось ликования, то буря могла возобновиться. Так что мы мало-помалу научились игнорировать собственные чувства и эмоции, пока наконец не перестали их испытывать.
* * *
Мне четырнадцать, и мать не один час бушевала, метая громы и молнии. Мы с отцом и сестрой устраиваемся смотреть телевизор: то ли «Остров Гиллигана», то ли «Шоу болванов» — наши любимые в ту пору телешоу и простейший для нас способ снять напряжение. Между тем в доме становится подозрительно тихо, и я иду проверить, что и как.
Мама в ванной, с длинным глубоким порезом поперек запястья. На стене, на раковине кровь. Мать глядит растерянно, что-то бессвязное бормочет. Я смываю кровь с ее рук и туго перевязываю рану бинтами, что хранятся у нас в шкафчике. Спрашиваю, зачем она это сделала, но она ничего не отвечает. Я укладываю ее в постель. О том, что случилось, не говорю ни отцу, ни сестре, которой всего восемь лет, а она в своей жизни уже видела много такого, чего ей видеть не следовало.
Где-то спустя год или чуть позже мать бушует в кухне. Она только что узнала, что отец снова тайком от нее отправил деньги своей сестре и матери на Шри-Ланку. Она кричит на него уже не один час, а мы с сестрой сидим у себя по комнатам, делая вид, будто ничего не происходит. Внезапно слышен ее резкий вскрик — мы прибегаем в кухню и видим там по всему полу алые потеки. Оказывается, отец схватил ржавую жестяную банку с сахаром и что есть силы грянул мать по голове. Кожа рассечена, вовсю хлещет кровь. Вместе они отправляются в больницу, где будут объяснять, что она резко ударилась головой о шкафчик. Плачущую сестренку я отправляю обратно в комнату. Убираю с пола кровь, поблескивающие кристаллики сахара, алые комки, где они смешались вместе. Вспоминаю, что это кровь моей матери, и от этой мысли у меня начинает плыть перед глазами. Но все же к тому времени, как родители возвращаются домой, в кухне царит чистота и порядок.
Когда становилось особенно невмоготу, я брала сестру и мы куда-нибудь уходили из дома. Неважно, насколько поздним был час, — мы отправлялись с ней бродить по опустевшим пригородным улицам. Зачастую мы покидали дом так быстро, что оставались босиком, и бетон дороги холодил нам ступни. В парке мы качались на качелях, взмывая навстречу луне, упиваясь ощущением свободы от того, что могли гулять в то время, когда другие дети уже давно в постели. Мы пробирались в чужие сады и надирали себе целые букеты роз, гортензий, лилий. Прогуляв так не один час, я прокрадывалась к нашей двери и прикладывала ухо. Если в доме еще слышались крики, мы с сестрой шли гулять дальше. Возвращались мы, только когда там все уже спали. Расставляли по вазам украденные цветы, и их аромат вскоре разливался по всему дому, проникая и в наши сны. Утром отец отчитывал нас за то, что мы умыкнули собственность других людей. Он так всегда беспокоился о других людях — как мы в их глазах выглядим и что у них отнимаем. И никогда его, похоже, не заботило то, что отнимается у нас, его детей.