Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она кончила омовение. Не вытираясь, мокрая и блестящая, вышла из ванной. Скрылась, оставив среди кафельных стен влажную пустоту. И он хотел стать этой пустотой, обнять собой то место, где только что была она.
Через несколько минут она появилась, свежая, веселая, в легкой, из сухих редких нитей, рубашке. Держала в руках стеклянную бутыль в оплетке, два тонких мерцавших стакана.
– Вы еще не заснули? Я вас заставила ждать? Я припасла в дорогу бутылку вина. Самое время ее распить!
Они сидели одни на веранде, и луна огромно, белоснежно заглядывала к ним под навес. Лунный блеск был в черно-красном вине, в темном стекле бутылки, в ее близких смеющихся глазах. Они пили терпкое вино, и на ее влажных от вина губах были мазки лунного света.
– Какая ужасная выматывающая дорога! – сказала она. – Какое счастье, что есть этот отель, вода, тишина. Счастье, что вы меня здесь поджидали.
– Обычная лунная дорога, среди кратеров и потухших вулканов. Но, как видите, и на луне есть жизнь. На обратной ее половине. Астрономы ничего не знают про этот отель. А то высадили бы сюда астронавтов. А эти мужики из Хьюстона такие пьяницы, дебоширы. Выпили бы наше вино, разгромили отель.
– Вы не любите американцев?
– Они убили бизонов и сбросили бомбу на Хиросиму. Я люблю итальянцев. Они построили Аппиеву дорогу и пили молоко волчицы.
– По-моему, в этом вине есть немного ее молока.
– Пожалуйста, еще немного от ее млечных сосцов!
Он налил вина. Она смеялась, зубы ее блестели в свете луны, как блестят на отмели ночные перламутровые раковины.
– Что вы видели по пути? Ваши журналистские впечатления?
– Много горя, много несчастья. Об этом тяжело писать. Я не выдержал, и со мной случился обморок. Вышел на пустую железную дорогу, чтобы немного побыть одному. И там, на насыпи, прямо на шпалах, со мной случился обморок.
– Вы такой восприимчивый? И что из себя представляет эта кампучийская Аппиева дорога? Она действительно бездействует?
Он рассказал ей о железной дороге, о ремонте мостов, о срубленных вьетнамцами пальмах, вплетая эти сведения в рассказы о пагодах, черепах, марсианских каналах, о золоченых ослепших буддах и о восхитительной природе с голубыми далями и фиолетовыми джунглями, от которой отделяли его зрелища людских страданий.
Она чутко слушала, извлекая сведения о дороге из мишуры его цветистых рассказов, как извлекают тончайший проводок из шелковых ниток разноцветной оплетки. Сама делилась с ним добытыми сведениями – о строящемся в Баттамбанге депо, о разъездах и водокачках, которые она наблюдала, посещая хранилища с продовольствием и медикаментами, больницы и богадельни, встречаясь с чиновниками и администраторами. Он осторожно растирал в руках колосок ее повествований, дул на ладонь, рассеивая золотолистую шелуху, оставляя несколько драгоценных полновесных зерен.
Они совершили невидимый миру обмен, по тончайшим неназванным признакам узнавая друг в друге разведчиков, представителей размытого в мире сообщества. Принадлежащие к этому сообществу люди преследовали друг друга, уничтожали и мучили, но иногда, в исключительных случаях, помогали один другому.
– Я работала в Эфиопии, во время страшной засухи, в лагерях для голодающих. Умершие люди лежали на солнце и за день высыхали до костей. Так мало в них было живой плоти. Мне было стыдно за мое молодое здоровое тело, за вкусные консервы, которые я припасла для себя. Они умирали с голода, но все равно умудрялись воевать друг с другом, наносили по деревням и поселкам бомбовые удары.
– Я был в Афганистане, и мне приходилось видеть расстрелы, уничтожения кишлаков, даже пытки. Мне знакомо это чувство вины. Сам ты здоров, в относительной безопасности, наблюдаешь чужие страдания. Не в силах помочь, и от этого – чувство вины.
Они словно обменялись на память двумя маленькими автопортретами. Подарили друг другу плохо пропечатанные слайды поляроида, где она, разведчица, внедренная в миссию ООН в Эфиопии, тайно направляет продовольствие и лекарства воюющим сепаратистам Эритреи. А он, аналитик разведки, двигается среди афганских гор и ущелий, исследуя социальный взрыв революции, снимая параметры взрывной волны, осциллограмму политических и военных процессов.
– Я собираю коллекцию бабочек, – сказал он, проводя черту, за которой остались войны, страдания, подстерегавшие их опасности. Замыкая вокруг столика волшебный круг, куда не проникали тревоги и беды, а была огромная, сияющая луна, великолепное черное дерево, наполненное искрами светляков, слюдянистым мерцанием неумолчных цикад. – Я взял с собой журналистский блокнот и сачок. Из машины я видел несколько пролетевших бабочек. Но, конечно, не смог их поймать. Мечтаю отыскать какую-нибудь поляну в джунглях и там половить бабочек.
– Как мы с вами похожи! – изумилась она. – Я собираю и засушиваю цветы, чтобы после, глядя на них, вспоминать мои путешествия. Сегодня я сорвала и засушила несколько лилий, белых и желтых. И один придорожный цветок, напоминающий дикую розу.
– Я бы хотел увидеть вас в Москве, среди наших снегов и сугробов, и подарить вам кампучийскую бабочку!
– А я готова принять вас в Сицилии, подарить белый лотос или желтую лилию.
Они были похожи, искали друг в друге подобие, пребывали внутри невидимого волшебного круга, заслонявшего их от напастей.
Они пили вино и мягко, сладко пьянели.
– По-моему, это луна, – сказал он, поднимая стакан и глядя, как черное вино начинает краснеть, словно в нем зажгли лампаду. – Или я ошибаюсь?
– Это слон, – сказала она. – Большой белый слон, разве не видите?
– Нет, это бонза. Уверяю вас. Им запрещено пить вино. Но иногда они позволяют себе издали наблюдать за пьяницами.
– Это кувшин. Теперь я убедилась. Видите, вот ручка, горлышко. Можете взять осторожно и поставить на стол.
– Это женщина. Когда я вас ждал, я понял, что это женщина. Посмотрите, какие у нее плечи, грудь, какие чудесные черные волосы.
– Нехорошо смотреть в незанавешенные окна.
– Я думал, что это видение, и это меня извиняет.
Они валяли дурака, и он на луне, как на белой стене, начертал: «Мария Луиза». Она стерла, но он опять начертал. Она смеялась, пила вино. Он радостно, жадно смотрел, как убывает вино в ее стакане, как блестят от вина ее губы и тяжелый длинный завиток падает ей на лицо.
В черном дереве, окруженном стеклянным свечением, обитали мириады цикад. Их свист, звенящий стрекот и гром, казалось, раздувал черную крону. Дерево было как шар, наполненный стомерным звуком, состоящим из мельчайших блестящих частичек. В дереве шла загадочная, мистическая жизнь. Что-то мерцало, вспыхивало, переливалось ночными блестками, сотворялось из лунного света, древесного сока, слюдяного дрожания. Цикады славили кого-то невидимого, кто явился им в ночи, как их повелитель. Возносили ему хвалу, исполняя хором, на сто голосов, оглушительный священный псалом. В дереве играли дудки, струнные инструменты, гулкие бубны, тонкие колокольцы. И вдруг разом умолкали, словно тот, кого они славили, делал повелевающий взмах. Наступало мгновение тишины. Будто время останавливалось, земля переставала вращаться, и эту остановку сердце чувствовало как сладкое изумление и страх. Но потом от вершины, ветка за веткой, все ниже и ниже, опускаясь до тяжелых, опадавших к траве ветвей, начинало вновь свистеть, звенеть, рокотать. Цикады окружали луну незримыми кольцами прозрачного звука, выдували огромный стеклянный шар дерева.