Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отец долго и мучительно ехал к ней с другого конца Москвы. Он недавно вышел из больницы и был уже очень слабый. На лице у него проступили глаза, которые уже смотрели куда-то в иной мир. Он был совсем другой. Ушли его привычные шуточки, подтрунивание, суетливость, ненужные разговоры. Теперь он знал, что хочет одного – обнять и прижать к себе это маленькое существо. Отец не жалел ее, не плакал. Он просто держал девочку на своих слабых руках и вглядывался в ее лицо.
Этот рывок стал последним поступком в его жизни.
На его похороны в 2010 году прибыли солдаты с оркестром. Выставили почетный караул. Раздавался звон литавр, выстрелы – все, что он не раз со смехом мне описывал. Он любил рассказать, как будет идти ритуал прощания, как загудит оркестр, ударят в тарелки, как пойдет печатать шаг почетный караул.
– Меня будут хоронить с выстрелами, за государственный счет! – радостно говорил он. – Хоть какая-то тебе польза от меня будет.
Почему-то от этих выстрелов мне стало совсем худо.
– Зачем это? Бедный ты, бедный, – вздрагивая от нескончаемой канонады, думала я.
Я тряслась в автобусе, который долго пробивался сквозь пробки из Хованского крематория, и ясно видела, как отец с мамой словно дети из «Синей птицы» – Титиль и Митиль – бредут куда-то, взявшись за руки. Жизнь одного была прочно связана с жизнью другого. Каждый из них, сделав ошибочный, ложный шаг, укоротил век другого. Теперь они знали о себе все и поэтому не разлучались. Для меня они навеки остались детьми – испуганными, наивными, несчастными. Смерть соединила их навсегда.
На прощании его последняя жена с волосами-пружинками взвыла на весь зал крематория, а потом безжизненно повалилась на руки сопровождавших ее подруг. Но уже через десять минут, встряхнувшись, рассаживала всех по автобусам, резко покрикивая на разбредающихся родственников.
Вначале она была тихой, и мы горячо благодарили ее за то, что отец обрел с ней покой. Однако, чем более он становился зависим от нее, тем сильнее она кричала на него и на нас.
– Чтой-то они у тебя коммунистов ругают! – показывала она на нас пальцем. – При них настоящее счастье было. А пьяница-Ельцин весь СССР пропил.
Отцу было неловко, но в то же время было видно, как он боится эту третью, странно свалившуюся на него жену. Вдруг она выгонит его на улицу. И что тогда? Умирать под забором? И чем слабее он становился, тем громче становился ее голос. Она уже могла нам грозить…
В тот день, когда отец ушел из жизни, в Киеве Аня вдруг потянулась к ярким осенним цветам, и мы поняли, что она все-таки что-то видит. Но как-то неестественно и странно. Ее зрение было как фонарик, который она то включала, то не включала.
То, что она стала что-то видеть в день, когда ушел отец – соединение этих двух событий, – нам с сыном показалось безусловным.
Отец так хотел ей помочь.
Автобус шел по варшавской улице Сократа, а потом сворачивал на Льва Толстого. Аня называла все остановки.
– А кто такой Сократ? – спрашивала я.
– Это такой умный человек, – невозмутимо отвечала она.
Мы ехали в детский сад в Ляски.
По узкой лесной дорожке шла группа детей с белыми палочками. Их вел учитель, который показывал, как обращаться с тростью. Сначала проходила группа мальчиков, потом девочек. Мы с шестилетней Аней, взявшись за руки, обходили вереницу детей.
Она продолжала видеть фрагментарно, не цельно, а как-то мозаично. Часто она ходила, опустив глаза с рыжими ресницами, а я дергала ее за тоненькую ручку и говорила:
– Анечка, смотри! Подыми голову! Что ты видишь?! Но ей надо было сотни раз сопрягать предмет и образ, чтобы понять, что она видит.
Сыну и его семье удалось остаться в Лясках под Варшавой, где была школа для «неведомых» – слепых и слабовидящих детей. Монахини из польского ордена запросили разрешение Кардинала, и сначала им сделали двухнедельное приглашение. С ними была уже маленькая трехлетняя Ксения. Они были абсолютно поражены увиденным. Тем, как любовно их встретили сестры, обаянием обители, тем, как там относились к детям. Сестры говорили им, что они лишь руки Бога и исполняют волю, которая идет Оттуда.
А дальше надо было как-то переехать в Польшу. Но для этого необходимы были деньги, работа в Варшаве, знание польского языка – все это казалось абсолютно недостижимым.
И тогда в их жизни появился свой Евграф Живаго. Это был продюсер их общего фильма про киевскую девочку, которая влюбилась в уличного художника. Фильма, который их соединил в семью. И тогда этот Евграф сказал, что будет каждый месяц высылать деньги для того, чтобы Аня жила и училась в Лясках. После полугодового обучения польскому они собрали вещи и поехали в Варшаву, плохо понимая, что будут делать и как им жить дальше. Так Аня привела всю семью в Польшу, в Ляски, в обитель францисканских монахинь.
Дорога вела через зимний лес. Впереди виднелась деревянная церковь. Напротив нее – большой дом, где жили сестры. Мы подошли к детскому саду в старом белом каменном доме. На его стене была большая доска с необычным барельефом: на нем во весь рост стояла женщина в белой монашеской одежде, держащая перед собой руки, а навстречу ей шли дети, так же протягивая руки. Это была основательница благотворительной общины – Роза Чацкая, которая взяла имя Эльжбета. Богатая молодая женщина, которая начала слепнуть с детства, а к двадцати годам потеряла зрение.
Из дверей к нам вышла сестра Габриетта. Она была любимой Аниной воспитательницей. Обнимая всех по очереди, она что-то приговаривала по-польски. Наконец, Аня сказала, про меня, что это – «бабча», и что я говорю только по-русски. Сестра подошла ко мне, крепко обняла меня. И вдруг она сказала мне на ломаном русском языке: «Я не могу говорить с тобой по-русски. Хотя я очень люблю тебя. Это язык оккупантов».
И вот ежегодное Рождество в школе… Слепые дети поют о Рождестве. Елка. Возле нее – крупный мальчик в костюме волхва, смотрит перед собой невидящим взглядом, опираясь на посох и качаясь, как делают большинство слепых. Внизу на скамеечке незрячая Дева Мария склонилась над колыбелью. Дети и подростки поют, сменяя друг друга. Их выводят родители или учителя, держа за руки, за плечи, чтобы те не упали, не наткнулись друг на друга. Дети молчаливы, они глубоко погружены в себя. И только когда начинается музыка, их лица светлеют, обращаются куда-то ввысь, и там они видят Того, Кто невидим нам.
На лавочке сидят два красивых черноволосых юноши-подростка с цветаевскими лицами-шпагами и абсолютно слепыми глазами. Их тонкие пальцы касаются друг друга. Они обращены в слух, но иногда отвлекаются и о чем-то шепчутся между собой. И только когда юноши выходят на сцену, становится ясно, что это близнецы, пораженные абсолютно одинаковым недугом – слепотой. Они поют, и их пальцы шевелятся, как трава в воде, сплетаясь между собой. А голоса – один сильный, другой слабый – возносятся куда-то вверх. Они так красивы, что на них больно смотреть. И какой-то голос твердит – вот же Бог. Он здесь и теперь. А на лицах детей – отсвет Вифлеемской звезды. С любой душой в присутствии этих детей происходит что-то невероятное – она внутренне изливается слезами.