Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Папа сказал, что выезжает немедленно. А Лизу попросил – что было, конечно же, чересчур – придумать, чем Элю до его возвращения занять. Однако придумывать не пришлось. Эля сказала, что за знакомство положено выпить, и достала из сумки бутылку вина, закуску Лиза устроила из того немногого, что нашлось. Вермишель пересыпала тертым сыром, разложила по блюдцам шпроты, кукурузу, оливки. Маленький стол накрыла на лоджии – получилось, что будто уже и не в доме. И от этого, и от первых глотков рислинга, кислого и безрадостного, и еще от захлебывающегося Элиного говорения, глуповатого и певучего, – говорения просто тетки со Среднерусской равнины – ощущение нереальности происходящего отключило земные рефлексы, самосохранения в том числе. И еще потому, что сразу за мамиными настурциями и многоцветной вербеной дымилось большое облако в оплывах и затейливых завитках. Если бы только Эля не повторяла каждые десять минут «мы же, Лизочка, считай что родня» или хотя бы звала ее Катечкой, Светочкой, Олечкой, что бы ей было, сидя почти на облаке, эту милую, бедную среднерусскую женщину не пожалеть? Впрочем, особенно засидеться на облаке Эля не позволяла. Наша страна, говорила она, ни одной войны не начинала, никогда ни на кого не нападала, всем только всю жизнь помогала, и такая несправедливость в ответ по отношению к русскому человеку, согласна? Или вдруг говорила: когда я Гришеньку увидела в первый раз, я из ведомости отметки переносила, а деканша у нас очень строгая была, ее стол вот так вот стоял, а мой – напротив, я глаза поднять от списков страшилась, и вдруг, не поверишь, как вспышкой всю комнату осветило – это входит Гришенька в деканат, я прям прищурилась и смотрю на него, смотрю, и никто мне не страшен, потому что мне в этот момент все наше будущее открылось, что по жизни буду с этим удивительным человеком рядом!
И ведь не лукавила, не врала – выпить еще по бокалу да и расцеловаться. Жуть была в этом. Несколько раз Лиза ходила смотреть, не проснулась ли детка. По пути сворачивала на кухню, прикладывала ко лбу лед. Возвращалась, а Эля уже держала в руке фужер: за материнскую солидарность, за здоровье и счастье наших детей! за это, Лизочка, грех не выпить… Или вынимала из сумки, которую по своей канцелярской привычке притащила на лоджию и поставила возле ног, картонную папку с завязочками и совала Лизе какую-то ксеру: будет минутка, помолись за брата! от батюшки нашего, отца Бориса, матушка своею рукою переписала, бери-бери, не стесняйся, я на работе много размножила…
– Я не стесняюсь, – сказала Лиза, пробежала по мелким кругленьким буквам. – Но ведь это безумие: «спаси, сохрани и помилуй страну Новороссию» – такой страны нет. «Прости и помилуй защитников наших воинов-ополченцев» – я не знаю, кто эти люди и зачем они там!
– Эти люди – шахтеры, металлурги, крестьяне, это их земля, их русскоязычная родина, а их убивают за то, что они не хотят под фашистами жить. Поняла?
– Нет.
Эля добродушно кивнула, разлила по бокалам остатки вина:
– Ща допьем, все тебе объясню. Как я забыла, вас же в Европе круглые сутки зомбируют!
Промолчала: а вас в Неевропе? И, пока бежала к Марусе – показалось, что детка всхлипнула, – преодолела не час и не день, толщу лет, размолвок, несовпадений, обид, заповедник домашних скелетов, реку Стикс… И когда Маруся ей улыбнулась, Лиза в ответ заревела беззвучно, но в три ручья. Потому что они не виделись вечность, потому что весь мир состоял из двух неравных частей и самую лучшую и родную она сейчас держала в руках. А слезы лились и, чтобы придумать им объяснение, стала пылко жалеть, что перестала Марусю кормить в год и месяц, а могла бы и до сих пор, это было такое на слова не разлагаемое блаженство, а уж когда Маруська научилась ладошкой мять грудь, добывая еду еще не в поте лица, но уже в совместном усилии, – вы вдвоем наполняли вселенную, вы этой вселенной и были, ее токами, соками, ростом, преображением, разделенностью и нераздельностью. Почему-то с Викешкой по глупости лет все это нездешнее, невероятное она проморгала – и теперь не могла начувствоваться, насмотреться, наизумляться телесной небесности происходившего… И детка вдруг тоже все разом вспомнила, причмокнула и потянулась к груди. Пришлось ее, сладкую, зацеловать, обмануть бутылочкой с лимонной водой. И да, моя Мурочка, папина Русечка, до чего же тебе досталась рассеянная мамаша, тихо-тихо, только не зареветь, тети Эли нам здесь еще не хватало, ой, какой же у нас переполненный памперс, тихо-тихо, мама уже меняет и попочку мажет – что папа про попу Руськину говорит? горошинка-хорошинка – съем, съем, съем… Вот мое солнышко и просияло!
Пока кормили Марусю бульоном с лапшой, породнились до неприличия. Сначала Эля без спроса их сфоткала, потом обнаружила какие-то залысинки на висках, общие с Тимом, и одинаково загнутые мизинчики на ноге. Потом ее повело на воспоминания: как носила, как ехала с мамой в роддом, а таксист в полуобмороке все оборачивался назад: не родила ли в машине? А Эля его умоляла смотреть на дорогу. Страсть, как они с мамой всего натерпелись, приехали, а головка уже между ног! И Эля приставными шажками по коридору, а нянечка ей каталку навстречу катит. Родила – как яичко снесла, говорят, с первороженицами такое редко бывает. Немного только запыхалась, а разорвалась только на самое чуть. И когда ей Тимочку на живот положили, на нее такое блаженство снизошло, такое с ней благорастворение случилось…
Такое же, как и с Лизой? И слово-то какое удивительное нашла. Но тут, слава богу, в двери провернулся ключ. Лиза уже отчаялась дождаться. А дождавшись, отчаялась еще больше. И чтобы не видеть, как они будут с Элей что – ручкаться? целоваться? – показалось, что он сейчас обязательно с головой зароется в эту необъятную Элю, будто шмель в розовый махровый пион, – и, поскорей подхватив Марусю под мышку, бросилась к лифту. Только успела расслышать тихое, виноватое папино: он, конечно, сорвиголова, но все-таки не настолько? И Элино громкое, чуть хмельное: я растила его патриотом!
На улице было душно. Еще не успели сойти с крыльца, как подосланный мамой Викешка на одном дыхании прокричал в телефон: дедуля доехал? дай ему трубку, мне надо его спросить!.. Лиза без задней мысли: о чем? А ребеныш, потому что был пойман на лжи, не своей, а бабулиной: ты что, что – мне не веришь? она мне не верит! – и сунул трубку бабуле. А сам ударил палкой по столу и еще по чему-то гулкому, тазу или ведру – ну да, мама хотела сегодня варить яблочное варенье. И что-то стеклянное пнул ногой. На крике «не смей» мама нажала отбой. И Лиза, сказав себе: ну а теперь немного заслуженной анестезии, – стала смотреть на Марусю, как она аккуратно поднимает листочки с асфальта, осиновые, по краям опаленные красным, как ахает каждому, будто грибник мясистому боровику, с благоговением замирает перед новым, казалось бы, точно таким же. И вдруг поняла, что дети видят мир с иной зоркостью, может быть, гениальной, как у Леонардо да Винчи, – он рисовал завихренья воды с такими нюансами, которые обыденный глаз различает только в рапиде. И Маруся бы тоже – удержи она в руке карандаш. Это были не мамские бредни. Лиза помнила – сколько ей было тогда: наверное, три, – как приехавшая к ним в гости бабуля ведет ножом по масленке, чтобы сделать ей бутерброд, а из-под ножа вылетают птички, выпрыгивает кот, выбегает олень. А когда подросла, как ни старалась: просто масло, просто сбежавшееся гармошкой. Детство – ведь это еще один трип, самый ранний – тот, который не помнишь. И целую жизнь видишь его кусочки во сне и не понимаешь, откуда все они родом.