Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Аарон, хоть пораженный и ошеломленный, после минутного раздумия вынужден был признать в душе, что то, о чем рассказывал Тимофей, может быть правдой. С тех пор как Оттон приблизил к себе Герберта и вскоре невероятно привязался к любимому учителю, он беспрестанно сокрушался о несправедливости, которую учинили, отобрав у Герберта архиепископство. Правда, папа с гневом восклицал, что Оттон грешит и кощунствует, называя несправедливостью справедливый приговор церкви, устранившей от архиепископской кафедры королевского избранника, который осмелился посягнуть на еще не опустевшее архиепископство. Король западных франков Гуго заточил архиепископа Арнульфа и склонил епископов своего королевства, чтобы они избрали Герберта. "Но ведь суд епископов установил, что Арнульф предал своего короля!" — восклицал Оттон. "Епископы вынесли приговор, ослепленные блеском копий королевской дружины, — отвечал Григорий. — Впрочем, решение их было неправое. Архиепископа мог судить только святой Петр. И Петр осудил, но не Арнульфа, а Герберта".
Тимофей хорошо помнил, как хихикали по всей Павии, что изгнанный папа, из милости едящий чужой хлеб, ходящий в чужой одежде, живущий под чужой крышей, гордо предает анафеме весь синод епископов Западной Франконии за осуждение Арнульфа и возведение в сан Герберта. Сам еле спасся, а уже грозит! Но хихиканье быстро смолкло: мощь одинокого изгнанника вырвала из-под архиепископа престол! Монастыри Западной Франконии, сплоченные в мощную клюнийскую конгрегацию, преодолели силу синода: поддержали папскую анафему, и любимец и избранник короля еле спасся при дворе Оттона, которого давно уже обаял своей умудренностью и ученостью. И тем не менее вся мощь императорского величества, вооруженного мощью меча всех германских королевств, не могла заставить Григория Пятого вернуть Герберту архиепископство. "А сам-то ты, — в ярости бросил как-то Оттон папе, — не по моей ли милости вошел в столицу Петрову? Как ты смеешь ставить в вину прославленному ученому, что тот по милости короля принял архиепископство?!" Папа спокойно переждал взрыв, после чего сказал добродушным, но приправленным плохо скрытым ехидством голосом: "Во-первых, я не вошел в столицу Петра при жизни предыдущего папы. Во-вторых, король Западной Франконии не является истинным королем, так как доселе не помазан. В-третьих, даже если бы он и был помазан, мне удивительно, что Оттон сравнивает королевское величество какой-то Франконии с величеством империи. В-четвертых, по твоей милости или не по твоей, но я наместник святого Петра и моими устами Петр велел Герберту покинуть кафедру в Реймсе. И он покинул. И не вернется. Ибо я не хочу, а я — это Петр. И больше об этом не будем говорить. Никогда. Не будем зря тратить время".
И не говорили до той самой январской ночи в Павии, lie говорили, потому что Оттон знал, что, если даже он, отстаивая Герберта, отказал бы папе во всякой помощи, даже заявил бы: "Дашь Реймс — получишь Рим, иначе нет", Григорий бы все равно не уступил. До конца дней своих влачил бы жизнь изгнанника, никогда бы не увидел Рима, но не уступил бы. Но в Павии Оттон сказал: "Это верно, многим ты обязан Болеславу Ламберту. И должен сохранить ему верность — непременно. Введи Герберта обратно в Реймс, а я введу Болеслава Ламберта с матерью и братьями обратно в польское княжество".
Он как будто уже не боялся угрозы славянского восстания, даже и под водительством Болеслава Первородного. Ломал, как копье о колено, свою дружбу с Болеславом и верность ему. Готов был уступить неверному Дадо верного, несокрушимо преданного, мощного Экгардта. За сомнительным Генрихом закрепить Баварию даже не в пожизненное, а в наследственное владение. Отказаться от дружбы лотарингских князей, чтобы их ценой заполучить как можно больше франкских топоров. И все для того, чтобы посадить на княжение Болеслава Ламберта. А если всей объединенной германской мощи не хватит, чтобы свалить Болеслава, которого императорская неверность приведет в справедливый гнев и бросит в объятия языческих демонов всего славянского мира, — тогда… тогда… Оттон отдаст греческим базилевсам Салерно, Неаполь, Беневент, Капую, только бы они склонили своего зятя, князя Руси, чтобы ударил с тыла на Болеслава… лишь бы папа сохранил верность Болеславу Ламберту, а взамен за это Герберт вернется в Реймс. Нет такой цены, которой бы император не заплатил за Реймс для Герберта!
— Ну и что на это святейший отец? — спросил Аарон.
— Он не привык советоваться со мной в таких делах, — ответил Тимофей задиристо. — Одно знаю, — добавил он, ударив себя кулаком по колену, — папа горячо жаждет сохранить верность Болеславу Ламберту и сохранит.
— Так же, как тебе?
Вопрос, заданный тихим-претихим голосом, вызвал бурю. Шип и свист гневного дыхания заглушили журчание священных источников. Неужели в этой Ирландии родятся одни глупцы? Неужели их ничуть не умудряют годы, проведенные над книгами? Неужели Аарон не понимает, как это хорошо, что Тимофей не получил виноградников? Что грех делить сердце между виноградником и Феодорой Стефанией? Что это сам святой Петр вдохновил папу, чтобы тот не упорствовал, помогая Тимофею свершить этот грех? Что обладание Феодорой Стефанией — это счастье, которого нельзя осквернять или замутнять заботой об обладании чем-то еще?
— А пока что ею обладает государь император.
Взлетели стиснутые кулаки. Громко скрипнули зубы. Гневно затопали обутые в пурпур ноги.
Но не гневно прозвучал голос, произнесший:
— Это испытание. Испытание моей верности.
— И тебе не будет противна женщина, сошедшая с чужого ложа?
— А разве она была мне противна, когда должна была прийти с ложа Кресценция?
— Она не любит Кресценция. Никто ее не спрашивал, хочет ли она стать его женой.
— И не любит Оттона. Никто ее не спрашивал, хочет ли она… остаться подле него. Ей бы свернули голову, если бы узнали, что она об Оттоне думает.
— А любит тебя?
— Меня. А я ее. Ты ошибаешься, говоря, что папа нарушил данное мне слово. Ведь он обещал мне ее как законную жену. Когда она овдовеет. А она пока еще не вдова. Сейчас она, как сказал Экгардт, средство для вожделения глаз, мыслей и тела его величества. Но ты увидишь, ее отдадут мне, когда она овдовеет. Папа принудит Оттона, заставит, чтобы он отдал ее мне в тот день, когда падут ворота башни Теодориха, в тот день, когда голова Кресценция будет в руках императора.
И этот день настал. Двадцать восьмого апреля маркграф вкатил осадные машины на каменный мост через Тибр. Ударил таранами в железные ворота. Они поддавались нелегко. Но нелегко разбивались и машины Экгардта. Два месяца бессонных ночей породили в голове маркграфа новые варианты крепления балок, защиты колес. Под градом стрел оценивал он плоды своей мысли. Под грохот камней, молотивших по его панцирю, он удовлетворенно убедился, что стал сильнее. Где-то за Тибром хорошо укрытый Дадо напрягает взор, чтобы увидеть, как ломаются о камень зубы Экгардта. Глаза свои проглядит — а ничего не увидит. Разве что валящиеся ворота.
На стене, окружающей дворец Льва IV, стоят три пары. Оттон с Феодорой Стефанией, папа с Тимофеем, Герберт с Аароном. Слишком далеко, чтобы попали в них стрелы даже из самых тугих луков. Только одна долетела, мазнула о щеку Феодоры Стефании и бессильно упала к йогам Оттона. Может быть, даже пущенная собственной рукой Кресценция.