Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Запомнилось, как в один из первых вечеров вдруг услышали Высоцкого. Магнитофоны брать с собой было, конечно, нельзя. Вообще, ничего было нельзя, кроме зубной щетки. А тут живой Высоцкий под живую гитару. Все высыпали из палаток, пошли на голос. Ведь не мог же человек восстать из гроба? Он умер прошлым летом.
Оказалось, что это кто-то из университетских мотострелков. Он потом вечерами часто пел. Его так и звали все – Высоцкий.
Сидишь, пришиваешь подворотничок, и песни эти тебя из лагеря уносят, можно забыться, вспомнить что-нибудь хорошее.
Я видел живого Высоцкого только раз. В “Гамлете” на Таганке. Это было летом 80-го, перед самой Олимпиадой. Наверно, вообще один из последних спектаклей с ним. Там всё самое главное произошло уже до начала, до первых произнесенных со сцены слов. Высоцкий сидит в глубине сцены перед знаменитым огромным занавесом, смотрит на входящих в зал и наигрывает на гитаре. А потом, когда публика рассаживается, он встает, выходит на авансцену, и начинается:
Так должно было быть. Но вот все уже расселись, шум затих, и Гамлет должен встать. И вдруг зал замирает, потому что Высоцкий отложил гитару, а встать не может. Всем было понятно: происходит то, что не должно происходить. Он несколько раз пытался подняться, хватался за занавес, но нога не сгибалась. Он просто не мог встать. Это не было уже театром, это было что-то намного больше самого великого театра, борьба человека с чем-то, что сильнее его. На его лице уже было всё. Он уже всё про себя знал.
Прошла пара минут, но казалось, что времени уже вообще больше не будет.
В конце концов Высоцкий встал, подошел, чуть хромая, к авансцене, помолчал немного и начал спектакль:
Века у него уже не было. Ему оставались считанные дни.
Странно, в песнях и фильмах Высоцкий был совсем другим. На сцене он был очень нежным Гамлетом.
В десять отбой. Хотелось поскорее забыться хоть на несколько часов, пусть и в душной палатке на вонючем матрасе под зудение комаров и матерные вздохи.
Уже в полузабытьи иногда приходила она, моя любимая, пожелать мне спокойной ночи. Наша ссора теперь казалось такой никчемной и невозможной. Было совершенно непредставимо, как мог я бросать ей обидные слова, такие глупые, такие несправедливые! Готов был простить всё, что она мне наговорила, лишь бы снова оказаться с ней хоть на час. На день. Еще лучше на два дня. Нет, на три. Теперь казалось, что за возможность встретиться с ней все бы отдал и был бы самым счастливым на свете. Говорил бы ей все ласковые слова, какие никогда не говорил. Вырваться отсюда только на три дня к ней было бы абсолютным счастьем. Любил бы ее с утра до утра и в минуты отдыха записывал бы текст, который уже пришел, бился под кожей, слова уже сами стремились в объятия друг другу, как кусочки пазла. И эти три дня никогда бы не кончались.
Потом была ночь, когда я должен был стоять под грибком, охраняя склад с оружием.
У меня был штык на поясе и целая звездная ночь впереди.
Нам сказали, что в соседней зоне был побег и что зэки могли прийти сюда за оружием. Может, так и было, а может, пугали, чтобы мы сразу не устроились спать.
Я подождал, пока лагерь замер, и отправился в ближайший лесок, где под заветной елкой были закопаны банки со сгущенкой, которые сварила для меня перед отъездом мама. Вернулся на пост и вскрыл банку штыком. Если вспоминать пики счастья в жизни – это был один из них.
Из палаток до меня доносился храп, кто-то стонал во сне, а я слизывал со штыка варенную сгущенку, смотрел на звезды и мечтал о том, как я все это когда-нибудь опишу.
Вдруг в темноте за кустами мелькнула чья-то тень, и я услышал шаги. В голове промелькнуло: зэки! Сейчас меня прирежут, а я еще ничего в этой жизни не сделал, ни одного текста до конца не дописал! Но это оказался парень с английского отделения, который стоял в карауле на другом конце лагеря. Мы доели эту банку, и я сбегал еще за второй.
Мы сидели под небосводом, заросшим звездами, ели вареную сгущенку и читали друг другу стихи, кто больше знает.
Утром меня, очумелого после бессонной ночи, вызвал наш полковник, тот самый, из истории с пилоткой, и сказал:
– Тут такое дело, Шишкин…
И протянул телеграмму.
“Миша дедушка умер похороны срочно приезжай мама”.
Похлопал по плечу:
– В общем, так: сдавай оружие и обмундирование прапорщику и поезжай. Можешь уже не возвращаться. Чего там – три дня осталось.
Я все сдал, переоделся в гражданку, ставшую вдруг такой чужой, и отправился на станцию.
Я помню, как умирал дед.
Он умер зимой. Я был в восьмом классе. Приехал к бабушке и дедушке на каникулы, хотя в этом возрасте – мне было тринадцать – поездки в Удельную были уже семейным долгом, а не радостью. В этот раз со мной приехала и мама, наверно, ей позвонила бабушка и сказала, что дела плохи.
Дед, как обычно, лежал в своей постели. Но взгляд его был какой-то совсем другой, новый, я раньше этого взгляда не знал. Бабушка мне шепнула в коридоре:
– Вот, Миша, дедушка наш – не жилец.
Она уже знала этот взгляд, а для меня это было впервые. Во мне все возмутилось против нее:
– Ну как ты можешь!
Бабушка в ответ лишь тяжело вздохнула.
Дед уже не разговаривал, ему было совсем плохо. Вызвали врача. Вызов скорой в то время был приключением. Нужно было бежать на почту на другую сторону железной дороги, там были телефонные кабины. Послали вызывать скорую меня. На том конце провода все никак не могли поверить – голос-то мальчишеский – задавали всяческие вопросы, проверяли.
– А то звонят хулиганы, скорая приезжает, а никакого больного нет!
В конце концов я как-то сумел их убедить, что не хулиганю. Пообещали послать машину.
Скорая из Раменского ехала целый час. Причем нужно было стоять на углу Солнечной и нашего Солнечного тупика, чтобы они не заблудились. Я весь продрог, пока их ждал. В тупик машина не поехала, там всё было завалено снегом и шла только протоптанная в сугробах тропинка. Врач сунул мне свой чемоданчик, оказавшийся ужасно тяжелым.
Помню, меня удивило, что доктор говорил с дедом каким-то наигранным бодряческим тоном, как с ребенком. Дед ничего ему уже не отвечал, только смотрел все тем же пристальным взглядом.
Дед задыхался. Врач сказал, что здесь, в домашних условиях, ничем он помочь не может, нужно забирать в больницу. Врач уехал, за дедом должна была приехать другая машина. Стали его собирать, выяснилось, что нет теплых носков. Меня послали в магазин на станцию за носками. Перед тем как бежать в магазин, я зашел к дедушке. В комнате никого больше не было.