Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Деда трясло, кровать ходила ходуном. Лоб сверкал от пота. Руки дергались. Он скосил желтые помутневшие глаза и смотрел на меня. Хотел что-то мне сказать, но вместо слов его горло выдало какую-то странную трель. Так под эту трель я и ушел. Помню, как бежал за этими дурацкими носками. Когда вернулся минут через двадцать, дедушка уже умер. Наверно, за носками меня специально послали, чтобы я не видел смерти. Думали, пока я туда, пока обратно, много времени пройдет. А я мчался что есть мочи. Но сам момент смерти я действительно пропустил.
Все тогда делали сами. Обмывать тело позвали помогать соседку.
Деда положили на стол на террасе. Она не отапливалась. На террасе складывали осенью яблоки в ящиках. После морозов они чернели. Я ужасно любил замороженные яблоки. Когда оттаивали, они растекались во рту, сочные, сладкие.
Похороны были в воскресенье. Те два или три дня перед похоронами я на всё смотрел как в иллюминатор какого-то батискафа. Как они все тут живут и не знают чего-то важного? А вот я теперь знаю. Или они тоже все знают? Тогда почему делают вид, что ничего не знают?
День похорон был солнечный, началась оттепель. Снег хорошо лепился. Помню, как мне неприятно было, что брат затеял, пока все собирались, кидаться снежками.
Приехали какие-то люди, которых я совсем не знал, но в основном пришли соседи.
Когда перекладывали тело в гроб, я поднимал его за бедро – меня поразило, что дедушкино тело стало твердым и звонким, будто это не человек, а фигура изо льда.
Хоронили на кладбище в Малаховке. Деда положили в могилу к его первой жене, моей бабушке Розе.
Когда закрывали гроб крышкой, нужно было подойти и поцеловать. Я подошел. Но поцеловать то, что там лежало, так и не смог.
Гроб выскользнул из веревок, лег как-то криво. Когда забрасывали могилу песком, мама заплакала. Я обнял ее. Она тихо сказала:
– Вот же здесь должна лежать моя мама, а от нее ничего не осталось за двадцать три года.
Помню, что тогда вдруг задумался, может ли за это время гроб с телом человека так разложиться, чтобы ничего не осталось? Ведь не может же? Значит, они вырыли могилу где-то рядом. На старых кладбищах соседи все время друг друга теснят. Вполне вероятно, что рабочие чуть передвинули полузабытый памятник с оградой, чтобы дать место вновь прибывшим.
Кто бы мог подумать, что через столько лет дед воскреснет и опять умрет, чтобы вот так снова появиться в моей жизни, смертью смерть поправ.
Я не шел по лесу к станции, я летел над разбитой дорогой и пыльными кустами.
Я знал, кто послал телеграмму.
Впереди меня ждали три бесконечных дня любви и свободы.
Электричка была переполнена. Там были бабы, слобожане, учащиеся, слесаря. В ту минуту я их тоже любил.
Пришлось всю дорогу стоять, но мне было всё равно. В руках у меня был заветный блокнот. Я записывал уже давно пришедшие слова:
“Уважаемая Валентина Николавна! Пишет Вам из далекой Н-ской части рядовой Говнюк. Вам из космоса Земля наша кажется совсем маленькой, не больше капустного кочана, и меня, наверно, и не видно. Но я есмь”.
В вагоне стояла духота, все пытались открыть окна, но они были завинчены на зиму. Воздух шел только из одной разбитой фрамуги.
Как сейчас ощущаю тот тугой напор ветра на быстром перегоне, холодящий потную кожу. За спиной тлеет перебранка, младенец надрывается, вагон дребезжит, колеса грохочут, встречные ревут, но для меня гул затих.
И я знаю, что эти три дня будут длиться и никогда не кончатся, и пальцы, укрощая дрожь электрички, выводят: я есмь.
2016
Ничего не надо выдумывать.
Я стоял в зале прилета аэропорта Клотен, держал табличку с фамилией КОВАЛЕВ и чувствовал себя счастливым.
Нашему сыну еще не было и года. Жена сидела с ним дома, я никак не мог найти постоянную работу. Экономили на всем, но моих случайных заработков не хватало даже на оплату квартиры. А тогда еще приближались сразу два дня рождения – сперва сына, потом жены. Мне во что бы то ни стало нужно было найти деньги им на подарки. И тут подвалило счастье: я получил заказ из одной фирмы, которая иногда мне подбрасывала переводы! Нужно было встретить клиента в аэропорту, отвезти в отель, потом в банк, потом в Монтрё.
Итак, я стоял в аэропорту и радовался жизни. Помимо заработка, особенно радовало, что предстояла поездка в очень важное для меня место – к Набокову. Клиент заказал себе тот самый номер в “Монтрё-паласе”, в котором жил писатель, так что и для сопровождающего переводчика появлялась возможность оказаться в этом святом месте. Я стоял с табличкой в ожидании запаздывающего рейса и мечтал, как сяду за тот самый стол, открою выдвижной ящик и увижу знаменитую кляксу, о которой столько раз читал. Клякса Набокова! Можно будет дотронуться до нее пальцем!
Тут я увидел Ковалева. Я узнал его сразу. А он меня, конечно, нет. Мне и в голову не могло прийти, что это может быть тот самый Ковалев! Мало ли на свете Ковалевых?
Первым моим порывом было вручить ему табличку, развернуться и уйти.
Но с ним были его жена и дочка. Девочке было лет пять, она мне улыбнулась и протянула пингвина, мягкую игрушку, с которой не расставалась и в самолете. Я не знал, что с ним делать, но оказалось, что мне просто нужно было познакомиться. Пингвина звали Пинга.
И вот вместо того, чтобы уйти, я подал Ковалеву руку и стал говорить все, что положено в таком случае: “Добро пожаловать в Цюрих! Как долетели?”
Мы поехали в гостиницу, они остановились в Бор-о-Лаке, самом дорогом отеле города.
В такси Ковалев без конца решал какие-то срочные вопросы по двум мобильным сразу, а в короткие перерывы вступал в разговоры со мной. Суждения его по любому поводу были безапелляционными:
– Swissair совсем опустился! И опоздали, и обслуживание было ужасное!
Или:
– Ну, подумаешь, Альпы. Вот у нас на Алтае такие места есть!
Или:
– Швейцарцы такие порядочные только потому, что их двести лет никто за жопу не брал!
Я был лишь сопровождающим переводчиком и не спорил. Мне платили по часам.
Я помнил Ковалева белобрысым худым юношей с комсомольским значком, который, кроме него, никто не носил и который он сам снимал, выходя из института, а теперь это был “нуворюс” в дорогом костюме, со статусным животом и ранней залысинкой.
Мы когда-то учились вместе в нашем Московском педагогическом институте имени Ленина. Я на немецком отделении, а он на английском, курса на два меня старше. Он был комсомольским функционером и выступал с трибуны с речами на факультетских и общеинститутских собраниях. В ректорате Ковалева любили, потому что он поставленным голосом доносил до нас решения партийного съезда, как радостные откровения, а мы его за это же презирали. После окончания института он остался по комсомольской линии в столичном райкоме. Было ясно – такой в той жизни далеко пойдет.