Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
В этот момент у меня впервые мелькнула мысль, что я неверно истолковала выражение этого сурового, пылающего лица. Но развиться ей я не дала, успокоив себя тем, что он явно проявляет ко мне страстный интерес. Пускай он относит меня к людям не первой молодости, — какая бы я ни была для него пожилая, он не отводит от меня, может быть, самый пожирающий взгляд из всех, которые когда-либо мне предназначались.
— Что бы вы ни совершили, — продолжал он вполголоса, — рядом с вами я не испытываю того чувства, которое меня никогда еще не обманывало. Как бы определить его? Иногда, встречая некоторых мужчин, некоторых женщин, я физически ощущаю, что они духовно мертвы… Понимаете, что это значит? Ну, словно эта душа уже превратилась в труп. И вот… Простите… простите меня за откровенность (и вообще, совсем не исключено, что я ошибаюсь), но я готов побиться об заклад, что ваша душа очень больна, страшно больна, но еще жива… Да! И не просто жива, а полна жизни. Вот я наблюдаю за вами, и у меня все время в голове мысль о контрасте между тем, чем, скорее всего, была ваша жизнь до сегодняшнего дня и возможностями, которые… Я вас не шокирую, мадам? Вы что, смеетесь надо мной?
Он остановился, его смутил мой смех. Да, я смеялась, но не над этим дурачком, а над собой. Я смеялась над своим потешным заблуждением и в то же время — от радости, что удалось избежать позора. Ведь до сих пор ничего не произошло: я не сделала никаких неподобающих жестов, не взяла его за руку… Я вздохнула. И вдруг увидела себя такой, какой выглядела в глазах этого Элиакима[4],— обыкновенной старухой. Разве мог он распознать мое состояние? Я смотрела на него, на этого двадцатилетнего идиота, который беспокоился о женской душе. Я ненавидела его…
Он повторил свой вопрос:
— Вы смеетесь надо мной?
Между тем я поднялась с кресла. Я почувствовала, что должна встать, походить, чтобы погасить свою досаду. Кроме того, я боялась, что не смогу сдержаться и скажу ему что-нибудь такое, что навсегда отвратит его от меня. А мне не хотелось терять этого мальчика. Я должна была доказать ему, что я и вправду живая, но не в том роде, в каком он воображал. И, любуясь собой, я проворковала:
— Я нахожу, что для своего возраста вы весьма глубокий человек, месье. Может быть, дерзковатый, но глубокий…
Он заметил, что и не претендовал на особую глубину. Что касается дерзости, здесь он согласен. Он хотел идти быстро, не задерживаясь, там, где требовались неторопливость и осмотрительность. Никакой провал не мог его образумить. Он еще раз извинился, пытаясь разгадать мои мысли. Но я ничем не помогла ему.
— Во всяком случае, месье, ваше усердие делает вам честь.
Я протянула ему руку. На несколько секунд задержала его ладонь в своей и почувствовала ее влажное прикосновение; теперь оно было мне неприятно. Потом добавила, с той улыбкой, из-за которой, бывало, в меня влюблялись:
— Вы не хотели бы сегодня вечером eiije поговорить со мной?
И прежде чем удалиться, не дожидаясь ответа, бросила:
— Вы очень много можете для меня.
Я сделала ударение на этом «много», полузакрыв глаза. Я знаю слова, которые следует говорить благородным душам. Не впервые я встретила такую, но впервые была обманута так, как сейчас.
Мне не терпелось остаться одной, я не могла более сдерживать свои чувства. Я быстро направилась в сторону Вилльфранша.
Припомни, припомни, Тереза, террасу тамошнего портового кабачка. Жалкие девахи глядели на английских моряков, которые набивались в шлюпку, отплывающую к кораблю. Подбегали опаздывающие. Они играли в футбол, и их трусы обнажали громадные колени, испачканные кровью и землей. Девахи силились узнать в этой ораве своих спутников на час: «Вот тот, это мой… А мой — впереди, такой большой, рыжий…». Я подумала о юнце, пекущемся о душах, полагающем, что эти самки — бессмертны! Ах, маленький христианин, как бы я хотела отдать тебя этим животным! Нет, пожалуй, я сама бы выбрала для тебя ту, кривую… Она голосила, потому что «ее парень» не успел выпить свою кружку пива. Вдруг она схватила кружку обеими руками и, подстегиваемая смехом остальных, подошла к шлюпке и протянула пиво мужчине, который мигом заглотнул его.
* * *
Это был душный, безлунный вечер. Аромат левкоев пересиливал запах невидимого моря. Выходя из холла, я почувствовала, что он смотрит мне вслед. Я решила не особенно удаляться — боялась, что он меня не найдет. Бродила в нерешительности под освещенными окнами гостиницы. Я не могла запретить себе думать о том, каким могло бы быть это ожидание, если бы он меня любил. Вдруг у меня мелькнула мысль, что, быть может, я сумела бы разбудить в нем чувство… Как же нам трудно перестать верить в свое могущество! Существуют ли целомудренные мужчины? Разве так бывает? Нет, конечно же, нет! Или, по крайней мере, за их кажущейся добродетелью кроется какая-то тайна… Я твердила себе это, прекрасно понимая, что это неправда. Я вспоминала своих знакомых юношей, от природы столь серьезных, что им требовались большие усилия, чтобы опуститься до моего уровня.
Тем временем он сошел с крыльца. На нем был плохо скроенный смокинг, с грехом пополам завязанный галстук. Я зажгла сигарету, чтобы обозначить свое присутствие. Он подошел, но я не проронила ни слова, наслаждаясь его замешательством. Он опять извинился за свою нескромность. Было понятно, что он старается отгадать выражение моего лица: его озадачивало мое молчание. Может быть, в эту минуту он смутно ощутил исходящую от меня ненависть. Если бы он хотел сделать мне больно, я ненавидела бы его меньше.
Но мысль взглянуть на меня как на женщину, да еще настолько безумную, чтобы ожидать от него страстного чувства, — эта мысль даже краешком не задела его сознания; вот что было самым ужасным: он вообще не ставил так вопрос. Несомненно, я для него была человеком конченым. Нет, не умысел создает преступление, а отсутствие умысла. Если бы он попытался навредить мне или чем-то ранить меня, я бы успокоилась, объяснив это его недоброжелательностью. Женщина может ожидать чего угодно от мужчины, который ее ненавидит. Но нечего ждать от вежливости известного толка. Как женщине, он выдал мне свидетельство о смерти — невольное, и значит, неопровержимое.
Мы уселись на скамейку. Не знаю почему, я спросила, сколько ему лет.
— Двадцать… Скоро двадцать один…