Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Моя гордость не смогла бы вынести позора, от которого меня освободила смерть Фили. Признаюсь, пугало и другое: быть допрошенной следователем, пусть даже в качестве свидетеля… Он стал бы рыться в моей жизни, разнюхал бы, что некогда я была под следствием… И даже если бы мне удалось запутать следы, одно лишь то, что я должна так же, как десять лет назад, сидеть перед человеком, каждый вопрос которого таит ловушку… Нет, я не смогла бы это пережить; я не пережила бы.
Но, Тереза, чего же тогда стоила та любовь, которой ты столь гордилась, если ты радостно приветствуешь ужасную смерть существа, внушившего тебе это чувство? Лицемерка! То, что ты называешь своей любовью, есть не что иное, как дух нечистый, блуждающий по безводным местам, пока не найдет подходящего человека и не бросится на него. А когда этот человек уничтожен, нечистый дух твоей любви вновь предается блужданиям, влекомый до поры лишь чувством освобождения, но затем повинуется своему закону, который предписывает ему пуститься на поиски нового существа и наброситься на него, чтобы им напитаться…
Фили похоронен (его жена, которую он бросил, эта малышка из Бордо, пришла забрать его тело; в каком же она была отчаянии! Почему он не обратился к ней, ведь она бы дала ему все необходимые деньги? «Лучше сдохнуть!» — твердил он мне), Фили похоронен, и я приехала в эту гостиницу, но не как скорбящая любовница, а как выздоравливающая больная, — в обоюдоостром и восхитительном томлении от того, что мой праздный, бездельничающий демон блуждает где-то совсем рядом в поисках следующей жертвы.
* * *
Удивляет меня, по правде говоря, не то, что я совершила некие поступки, а то, что я не совершила многого другого. Да, отвергнутая, как никогда не было отвергнуто ни одно существо, с моим-то сердцем и с моей-то плотью — отчего же я не покатилась все ниже и не скатилась, как говорится, на самое дно?.. Слышу отчетливо ответ: ты умна, Тереза. Ты можешь сказать это самой себе: чрезвычайно умна. А все те пьянчужки, с которыми ты иногда болтала по ночам на скамейках Елисейских полей, или Булонского леса, или на террасах кафе, были дурами. Нам больше, чем мужчинам, необходим ум. Глупые женщины становятся животными, как только семья и условности перестают их сдерживать.
Да, твоего разума хватило бы, чтобы оградить тебя от того падения, о котором ты говоришь, но не от порока… Я хорошо знаю, что совершенное тобою заставило женщин твоей семьи в ужасе осенять себя крестным знамением… Если бы я поддалась этому необычному искушению, иногда посещающему меня, и, вконец измученная усталостью, с израненными от долгой ходьбы ногами, в изнеможении опустилась бы на скамью в незнакомой церкви и зашла в одну из этих будок, где один человек запирается, а другой, отделенный решеткой, предоставляет первому свое ухо; если бы я уступила потребности опрокинуть здесь тележку с самыми дурными моими поступками, то вывела бы наружу лишь крошечную их часть, столь они многочисленны. Как удается тем, кто исповедуется за много лет, все вспомнить и ничего не упустить? На их месте у меня было бы такое чувство, что один лишь забытый грех может обесценить всю исповедь и что стоит одному пустячному проступку оторваться от общей массы, как на него снова налипнет вся моя гнусность.
Но существует все же некая грань, которую я не переступила… Я могу показаться смешной, и все же поведаю: мое сердце губит и спасает меня одновременно. Оно губит меня, втягивая в неприятные истории, но оно и спасает меня, не позволяя телу в одиночку пускаться на поиски пропитания. Ну скажи, Тереза, в чем ты хочешь себя убедить? Разве ты, как любая другая, не способна творить зло? Конечно, способна. Но когда назавтра я вспоминаю все, что было, меня охватывает ужас, преобладая над всем остальным — удовольствием, стыдом, отвращением…
Эти падения, в сущности, можно пересчитать по пальцам… Почти всегда нежность оказывалась той приманкой, на которую откликалось твое сердце, вовлекаясь в самые скверные приключения. Именно этот зов нежности и эта надежда, заранее обреченная на провал, были необходимы для того, чтобы ты пошла дальше, прыгнула в омут…
Ах! Мое чудовищное равнодушие к самоубийству Фили, без сомнения, объясняется тем, что, участвуя в подобных авантюрах, я с самого начала твердо знаю: это все обман, а очередной мужчина — всего лишь предлог… Да, именно так: они — предлоги, за которые мое сердце цеплялось почти случайно. Почти случайно! Мое сердце — словно крот, этот незрячий зверек. Будто можно было случайно натолкнуться на нежное существо! Впрочем, есть ли они вообще на свете, нежные существа? Мы, женщины и мужчины, бываем нежны, когда любим сами, но никогда — когда любят нас.
То же, что произошло между этим мальчиком и мной… Но ведь ничего не произошло! Ведь то, что я испытала и испытываю до сих пор, это нечто небывалое… В первый день я вошла в ресторан гостиницы с чувством облегчения и покоя. Вероятно, все эти семьи, приехавшие сюда на пасхальные каникулы, жалели одинокую даму, которой из-за отсутствия компании приходится читать во время завтрака. Они и не догадывались, что для меня, привыкшей к своей пустыне, эта жизнь в гостинице была желанной гаванью, что они самим своим присутствием излучали немного человеческого тепла и что просто знать каких-то людей в лицо для меня было уже очень важно.
Они согревали мне душу, не вызывая зависти; глядя на отца, мать и детей, собравшихся за одним столом, я вспоминала ту пору своей жизни, когда Бернар, усевшись напротив меня, пережевывал пищу, вытирал губы, пил каким-то особым, своим способом, который повергал меня в ужас — до такой степени, что, когда он однажды пожаловался, что солнце бьет ему в глаза, и сел справа от меня, я ощутила это как избавление… И кто знает? Если бы он там и оставался, если бы никогда больше не садился напротив меня,