Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Филипп был тихим, спокойным мальчиком. Помогал отцу по хозяйству, но вскоре стало ясно, что он не пойдет по его стопам. Не станет каждое утро сливать молоко, а после смешивать его с порошком из телячьих желудков, чтобы затем скатывать огромные круги сыра, не будет сгребать сено в аккуратные стога. Не будет ранней весной наблюдать, собирается ли в бороздах вспаханной земли вода. Пастор из Вербрука объяснил родителям, что Филипп талантлив и его образование не должно ограничиться церковно-приходской школой. Так четырнадцатилетний мальчик оказался в лицее Святой Троицы, где обнаружил выдающиеся способности к рисованию.
Если правда, будто одни люди видят только малое, а другие — исключительно великое, то я убежден, что Ферейен относился к первой группе. Я даже думаю, что тело его самой природой было создано для этой специфической позы — так охотно оно склонялось над столом: ноги опирались о деревянные балки, позвоночник сгибался дугой, рука держала перышко, нисколько не интересующееся отдаленными целями, метящее близко, в царство деталей, в космос подробностей, полосок и точек, где рождается картина. Аквафорты и меццо-тинта[80]… оставлять на металле мельчайшие следы и значки, царапать равнодушную гладкую поверхность пластины, старить ее, чтобы набралась ума. Филипп говорил, что аверс всегда изумлял его и подтверждал гипотезу о том, будто левое и правое представляют собой два совершенно разных измерения: в сущности, это и есть свидетельство того, насколько сомнительно то, что мы столь наивно принимаем за реальность.
Искусный рисовальщик, Ферейен был крайне увлечен работой резцом и долотом, вытравливанием, окраской и печатью, но в двадцать с небольшим он, тем не менее, отправился в Лейден изучать теологию, чтобы, подобно пастору из Вербрука, его наставнику, стать священником.
Но еще раньше — о чем Филипп рассказывал мне в связи с чудесным микроскопом, стоявшим у него на столе, — пастор порой брал его с собой в гости к одному шлифовальщику линз, дерзкому еврею, якобы проклятому сородичами, — недалеко, всего несколько миль по разъезженной дороге. Человек этот снимал комнаты в каменном доме и производил столь необыкновенное впечатление, что каждая такая поездка становилась для Ферейена событием, хоть он и был слишком молод, чтобы участвовать в беседах, из которых, впрочем, мало что понимал. Одевался шлифовальщик экзотически и несколько чудаковато: длинное платье, а на голове — высокая шапка, которую он никогда не снимал. Он напоминал черточку, вертикальную стрелку, — рассказывал мне Филипп и шутил: мол, поставь этого чудака в поле — вышли бы отличные солнечные часы. У этого еврея собирались разные люди: купцы, студенты и профессора, — все усаживались за деревянный стол под большой вербой и вели бесконечные споры. Время от времени хозяин или кто-нибудь из гостей прочитывал лекцию, которая тут же вызывала новые споры. По воспоминаниям Филиппа, хозяин дома говорил так, словно читал по писаному, — плавно, без запинок. Он виртуозно выстраивал длинные фразы, смысл которых ускользал от маленького мальчика. Пастор всегда приносил что-нибудь из еды. Хозяин угощал гостей вином, которое щедро разбавлял водой. Вот и все, что запомнилось Филиппу, а Спиноза навсегда остался для него Учителем, которого он со страстью читал и с которым со страстью же спорил. Кто знает, не это ли знакомство с силой мысли и потребностью проникнуть в суть явлений подтолкнули молодого Филиппа к изучению теологии в Лейденском университете.
Я убежден, что нам не дано постичь свою судьбу, создаваемую движениями божественного резца по ту сторону бытия. Она является нам лишь в доступной человеку форме — черным по белому. Бог же пишет левой рукой, зеркальным почерком.
На втором курсе, майским вечером 1676 года Филипп поднимался по узкой лестнице на свой второй этаж, который снимал у одной вдовы, и напоролся на гвоздь: порвал брюки и — что обнаружилось лишь на следующий день — слегка задел голень. На коже остался красный след от острия гвоздя, полоска длиной в несколько сантиметров, царапина, инкрустированная капельками крови, — неосторожное движение гравера по нежному человеческому телу. Через несколько дней у Филиппа поднялась температура.
Когда вдова наконец вызвала врача, оказалось, что в небольшую рану попала инфекция: края опухли и приобрели багрово-красный цвет. Врач прописал компрессы и бульон для общего укрепления организма, но назавтра стало ясно, что воспалительный процесс не остановить и ногу придется отнять под коленом.
— Всякую неделю что-нибудь кому-нибудь ампутирую. У тебя еще вторая нога есть, — якобы утешал Филиппа медик, впоследствии его друг, мой дядя Дирк Керкринк[81], для которого Ферейен недавно выполнил несколько анатомических гравюр. — Сделаем тебе деревянный протез — будешь жить как жил, разве что шуму производить немного больше.
Керкринк — ученик Фридерика Рюйша, лучшего анатома в Нидерландах, а может, и на всем белом свете, так что операция была сделана образцово-показательно и прошла успешно. Часть ловко отделена от целого, кость распилена ровно, кровеносные сосуды тщательно прижжены раскаленным прутом. Но еще до операции пациент, ухватив друга за рукав, умолял сохранить отнятую ногу: Филипп всегда был очень религиозен и, видимо, буквально понимал идею воскресения, восстания из могил в физическом обличии, в возрасте Христа. По его собственным словам, он очень боялся, что нога воскреснет отдельно от него самого, — Филиппу хотелось, чтобы его тело, когда придет час, похоронили целиком. Будь перед ним не мой дядя, а какой-нибудь обычный медик, первый попавшийся лекаришка, простой цирюльник — из тех, что срезают бородавки да рвут зубы, — эта странная просьба, конечно, не была бы исполнена. Обычно отнятую конечность заворачивали в полотно и отправляли на кладбище, где с почтением, но без каких бы то ни было религиозных обрядов закапывали, даже никак не обозначая место захоронения. Но дядя мой, пока пациент, одурманенный спиртом, спал, занялся ногой серьезно. Прежде всего, введя в нее вещество, состав которого он держал в тайне, очистил кровеносные сосуды и лимфатические протоки от дурной крови и гангренозных отеков. Осушив таким образом конечность, врач поместил ее в стеклянный сосуд, наполненный бальзамом из нантского бренди и черного перца, которые должны были навеки сохранить ее от порчи. Когда Филипп проснулся от алкогольного наркоза, друг показал ему утопленную в бренди ногу — так матери показывают новорожденного.
Ферейен медленно выздоравливал на чердаке маленького лейденского домика. Ухаживала за ним сама хозяйка. Что ж, кабы не она, кто знает, чем бы все закончилось. Ибо пациент впал в уныние — трудно сказать, из-за непрестанных ли болей в затягивавшейся ране или из-за своего состояния в целом. Ведь в двадцать восемь лет он оказался калекой, учеба на теологическом факультете потеряла смысл: без ноги он все равно не мог стать священнослужителем. Филипп не позволил известить о случившемся родителей, стыдясь, что не оправдал их надежд. Его навещали Дирк и двое его коллег, привлеченных — кажется — скорее отрезанной конечностью, стоявшей в сосуде у изголовья кровати, нежели страданиями самого больного. Казалось, этот кусок человеческого тела живет теперь самостоятельной жизнью анатомического препарата — погруженный в алкоголь, в вечном дурмане видя собственные сны о пробежках, утренней росе, теплом песке на берегу. Заходили еще студенты-теологи, и в конце концов Филипп объявил им, что в университет не вернется.