Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Мне и тех, с кем я уже познакомилась, достаточно. Игорь, будь человеком, отвези. Хочешь, сам оставайся. А меня хоть до станции довези. Я на автобус сяду до Винницы. А там на поезд. Прошу тебя.
– Чокнутая! Ну что здесь тебе не так? Воздух. Лес. Речка. Грибы. Возятся с тобой. Всё самое лучшее достают из подпола. Собака признала, как своих не признаёт долгие годы!
– Игорь, я всё ценю. Всё замечательно. И воздух, и всё остальное. Собака – вообще прекрасна. Признала, потому что родственные души. Ну, ты О'Генри не читал, ревматических атак души не испытываешь, тебе не понять, – зло шутит она. – Если ты хочешь, чтобы всё было тихо-мирно, – а для тебя я знаю, не спорь! – соблюсти внешние приличия – самое главное, не ударить, так сказать, в грязь лицом, даже если по шею в дерьме, – отвези на станцию! Что, почему и как, там, – она машет рукой в сторону её русского юга, – обсудим. Не отвезёшь – я не в обиде. Я и пешком дойду. Тут всего-то ничего – тринадцать километров. Бородинский круг. Мы его с братом бабушки за два с половиной часа проходили.
– Какой круг? – спрашивает Настю Кузнецову совсем уже ничего не понимающий Игорь Качур.
– Бородинский. Бородино – это не круглое голубое здание в Москве. Бородино – это деревня в Подмосковье. Битва с заранее рассчитанным, предвиденным, спрогнозированным поражением. Не будь на то господня воля… – Она смотрит в его округлившиеся карие украинские глаза потомственного Качура и с ужасом понимает, что этот генотип может победить, если «будут дети». И не останется больше голубоглазых Кузнецовых с тонкими щиколотками, а пойдут дальше по той, её родной южноукраинской русской приморской земле только «Мыколы та Оксаны» крепкими устойчивыми ногами, даже в русской речи которых будет проскакивать гэканье, шоканье и всё то остальное, чем полон язык даже городского Игоря Васильевича. Они будут сливаться друг с другом, сливаться и сливаться, и скоро на всём, прежде таком разноцветном, разноликом, разноязыком побережье не останется ни русских, ни поляков, ни греков, ни татар, ни евреев, а будут одни сплошные Качуры. Споры которых занесёт в город Пушкина и Тэффи, в город Ильфа и Петрова, в город Олеши и Багрицкого, в город Бабеля и Воронцова, в город Суворова и Дерибаса, в город Гоголя и Маяковского, в город Уточкина и Эйзенштейна, в город Амалии Ризнич и Отона, в турецкое поселение Гаджыбей и бессарабские сёла она, Оксана Качур. Она щедрыми мазками будет замазывать всех и вся в один, подобный подобному цвет.
– Не важно, какой круг! – тихо шипит пока ещё Настя Кузнецова. – Вези на станцию, придумывай, что хочешь. Аппендицит, внезапный выкидыш… Ах, прости, мы же у бабушки Маруси спим врозь, я же девственница для твоей сельской родни, а не какая-то «городская блядь», спящая в одной постели с будущим мужем до свадьбы. Это же не важно, что твой двоюродный брат Коля любил одну, а женился на другой, потому что другая «завагитнила»[64]после поездки с ним на грузовике. Не в постели же! Значит – не блядь. Не важно… В общем, придумывай всё, что тебе угодно. Что соответствует твоим понятиям о внешних приличиях. А то я пойду пешком, и тебе придётся с ними объясняться. Даю на размышление пятнадцать минут. Я во дворе. Тебя нет через четверть часа – я ухожу в Хмельник пешком. Ясно? – Она вышла из его комнаты, быстро собрала свои немногочисленные вещи и вышла во двор, попрощаться с большой собакой Шариком.
– Знаешь что, дорогой большой красивый украинский пёс? Ты знаешь, не правда ли? Я могу понять и принять твоё смирение. Ты – собака. Тебе иначе не выжить. Но я-то, чёрт возьми, человек! Я не буду сама совать голову в ошейник и плясать под их дудку. Понимаешь?
Автор может ещё раз – русский бог любит троицу – дать вам руку на отсечение, что Шарик понимающе кивнул Насте.
– Конечно, происходи наша с тобой история, дорогой Шарик, в романе, а не в реальности, я бы взяла тебя с собой, и мы бы гордо пошли по дороге к станции. Нам вслед пошли бы титры и монументальная музыка, символизирующая победу добра над злом, разума над маразмом, разноцветной гармонии над монохромным хаосом, любви над ненавистью, наконец, и так далее, если бы наша с тобой история была экранизирована. Но увы нам, Шарик, наша история происходит на самом что ни на есть самом деле. В начале девяностых двадцатого столетия, и ты – типичный Шарик украинского села, а я – типичная русская Настя Кузнецова, выросшая на берегах русского моря и русской реки. Мы архетипично схожи, спору нет. Мы оба – приспособленцы. Но ты по-животному, по-честному – чтобы выжить. А я – исключительно подло, как умеет только человек, по-человечески – чтобы жить лучше. Разница между человеком и животным, мой умный приспособленец Шарик, заключается в том, что животное никогда не врёт самому себе, и потому ошибка в расчётах исключена. Если, конечно, у животного хватает ума и хитрости на расчёт. У твоих малолетних расстрелянных предшественников не хватило. Они были глупы. Оторваны от родного сучьего вымени и сразу кинуты в мир расчётливых хитрых рациональных старушек с «дидовым ружжом». У тебя же было время узнать стоимость фунта лиха, и поэтому я могу понять и принять твоё смирение. А своё, человечески подлое, изначально расчётливое смирение – не могу. Понимаешь? – Шарик всунул морду Насте в ладони. – Поэтому я не беру тебя с собой, оставляя в привычном уже для тебя смирении. А мне пришла пора заказать, оплатить и, наконец, хлебнуть фунт своего собственного лиха на своём собственном пути. Потому что тот путь, по которому сейчас топает Настя Кузнецова, кокетливо оглядывая чуть стоптанные каблуки модельной обуви, – это не её путь. Это путь Оксаны Качур. Так что я сейчас оторвусь, наконец, от сучьего вымени, возьму железный посох и поплыву своей собственной водой. И это решение, Шарик, животное, честное. Я не бунтую против общепринятого и не собираюсь изменить весь мир или хотя бы этого Игоря Качура. Но я – Настя Кузнецова, и не хочу мучиться, давясь пережёванным общепринятым, так и не узнав, что, быть может, совсем недалеко журчал вхолостую только мой источник только моей чистой воды. Для того чтобы смириться, надо для начала пройти и бунт, и мученичество, и, быть может, даже смерть, правда?
Шарик лизнул Настю в нос и заглянул ей глубоко-глубоко в зрачок, как умеют смотреть только иные маленькие девочки, редкие мужчины-старики и умные собаки. Большие собаки.
На то, чтобы уволиться из прежней жизни, у Насти ушла неделя человеческого интервального времени. Каждое утро этой недели она приходила в пять утра в строго запрещённую зону пляжа Аркадия, но так и не встретила больше крепкого старика в плавках. Она так и не поздравила его со своим двадцатичетырёхлетием, наступившим в соответствии с безжалостным календарём. Настя купила билет на поезд и поехала на север ни к кому и в никуда. Просто потому, что её южный путь перестал быть русским. Для иных, не смиряющихся, это важно. Хотя для смирившихся это выглядит глупо, для воинствующих дураков – национальной идеей, а для взрослых умных женщин – упущенной «хорошей партией». Нагваль[65]всей толпе навстречу. У Насти Кузнецовой всего лишь свой путь.